вечером в переулке можешь получить пол-литра[77] прямо у него из-за пазухи.
— А пароль какой? — сказал еще кто-то. — Доллар без четверти?
Байрон смотрел то на одного, то на другого.
— Правда? Этим они занимаются?
— Браун этим занимается. Кристмас — не знаю. За него не поручусь. Только Браун от Кристмаса далеко не отстанет. Как говорится, свой своего ищет.
— Верно, — сказал другой. — Занимается этим Кристмас или нет, нам, я думаю, не узнать. Он, как Браун, штаны спустивши, при народе гулять не будет.
— А ему и незачем, — сказал Муни, глядя на Брауна.
И Муни был прав. До полудня они наблюдали за Брауном, пребывавшим в одиночестве у опилок. Потом раздался гудок, они взяли свои котелки, уселись на корточки в насосном сарае и стали есть. Вошел Браун с хмурым лицом, насупленный и надутый, как ребенок, и сел с ними на корточки, свесив руки между колен. Сегодня обеда у него не было.
— А ты чего, есть не будешь? — спросил кто-то.
— Холодные помои из сального ведерка? — сказал Браун. — С утра до вечера ишачить, как паршивому негру, и перерыв час — чтобы жрать помои из жестяного ведерка.
— Ну, может, кто и работает, как негры работают у него на родине, — сказал Муни. — Только негр бы тут полдня не продержался, если бы работал, как иные белые.
Но Браун будто не слышал, не слушал, хмуро сидя на корточках и свесив руки. Он, казалось, никого не слушает, кроме себя — себя слушает.
— Дурак. Только дурак на это пойдет.
— Тебя к лопате не привязывали, — сказал Муни.
— Правильно, черт бы ее побрал, — ответил Браун.
Раздался гудок. Рабочие разошлись по местам. Они наблюдали, как Браун трудится у опилок. Побросав немного, он начинал медлить, двигался все медленнее и медленнее, пока совсем не замирал, ухватив лопату как хлыст, и тогда они видели, что он разговаривает сам с собой.
— Ну да, ему там больше не с кем потолковать, — заметил кто-то.
— Не в этом дело, — откликнулся Муни. — Он еще не совсем себя уломал. Не совсем уговорил себя.
— В чем?
— В том, что он еще дурее, чем я думал, — пояснил Муни.
На другое утро он не вышел.
— Теперь его адрес будет парикмахерская, — сказал один.
— Или проулок за парикмахерской, — сказал другой.
— Я думаю, мы еще разок его увидим, — сказал Муни. — Он придет получить за вчерашний день.
И точно. Часов в одиннадцать он явился. На нем был новый костюм и соломенная шляпа, и, остановившись у сарая, он стоял и смотрел на рабочих, как Кристмас три года назад — словно сами былые позы учителя нечаянно воспроизводились послушными мышцами ученика, не в меру переимчивого и памятливого. Но если от учителя веяло угрюмым покоем — и гибелью, как от змеи, то у Брауна получалась только расхлябанность и пустое чванство.
— Навались, рабочая скотинка! — сказал он веселым, громким, зубастым голосом.
Муни посмотрел на Брауна. Тут зубы Брауна попрятались.
— Ты, случаем, не меня так назвал? А? — спросил Муни.
С подвижным лицом Брауна произошла одна из тех мгновенных перемен, к которым все давно привыкли. Словно оно было такое расхлябанное, на живую нитку сметанное, что даже Брауну ничего не стоило его изменить, — думал Байрон.
— Я не с тобой говорю, — сказал Браун.
— А-а, понял. — Голос у Муни был мирный, ласковый. — Это ты остальных назвал скотиной.
Тут же вмешался еще один:
— Так ты это про меня?
— Я сам с собой разговаривал, — сказал Браун.
— Ну вот, раз в жизни ты сказал святую правду, — согласился Муни. — То есть половину. Хочешь, подойду и шепну тебе на ушко другую половину?
Больше на фабрике его не видели, но Байрон знает (и вспоминает теперь), как колесил по городу — бесцельно, праздно, непрестанно — новый автомобиль (с помятыми уже крыльями) и Браун, развалясь за баранкой, без особого успеха пытался вызвать зависть своим бесшабашным и праздным видом. Иногда с ним сидел Кристмас, но нечасто. И теперь уже не секрет, чем они занимаются. Среди молодых людей и даже подростков стало притчей во языцех, что виски у Брауна можно купить с ходу, и город просто ждет, когда он попадется — когда он вытащит из-под полы дождевика бутылку и станет продавать агенту в штатском. До сих пор не известно наверняка, связан ли с этим Кристмас, но никто не поверит, будто у самого Брауна хватит ума нажиться даже на бутлегерстве, и вдобавок кое-кому известно, что Браун живет вместе с Кристмасом в хибарке на участке Берденов. Но даже этим не известно, знает ли о своих жильцах мисс Берден — а если бы и было известно, ей бы все равно не сказали. Она живет одна в большом доме — женщина средних лет. Живет там с рождения, но все еще пришлая, чужая: ее родители приехали с Севера в Реконструкцию[78]. Северянка, негритянская доброхотка — до сих пор по городу ходят слухи о ее странных отношениях с неграми, городскими и иногородними, хотя прошло уже шестьдесят лет с тех пор, как ее дед и брат убиты на площади бывшим рабовладельцем в споре об участии негров в местных выборах. Но и поныне что-то тяготеет над ней и имением — что-то темное, нездешнее, грозное, хотя она всего только женщина, всего только отпрыск тех, кого предки города не зря (по крайней мере на их взгляд) страшились и ненавидели. Но тут оно: отпрыски тех и других, в их связях с вражьими тенями, и рубежом меж них — видение давно пролитой крови, ужас, гнев, боязнь.
Если и была в его жизни любовь, то всякий скажет, что Байрон Банч про нее забыл. А скорее она (любовь) забыла про него — про этого малорослого человека, которому уже не вернуть своих тридцати, который в течение семи лет по шесть дней в неделю проводит на деревообделочной фабрике, подавая доски на станок. Вторую половину субботы он тоже проводит там, один, в то время как остальные, надев выходные костюмы и галстуки, предаются в центре города пустому, тяжкому, зудящему досугу рабочего люда.
Вторую половину субботы, поскольку одному работать на станке нельзя, он грузит готовые доски в товарные вагоны и сам ведет счет времени, — до последней секунды, до воображаемого гудка. Остальные рабочие, весь город — вернее, те, кто помнит или думает о нем, — считают, что он делает это ради сверхурочных. Возможно, причина — эта. Человек так мало знает о своих ближних. В его глазах все мужчины — или женщины — действуют из побуждений, которые двигали бы им самим, будь он настолько безумен, чтобы поступать как другой мужчина — или