Андрияныч (уже взявший себя в руки и со спокойствием Сократа, попивающего цикуту, посасывающий водочку, настоянную на березовых почках Галиной Петровной):
– А я с вашим досье тоже ознакомлен. И как вы в Киле купались, и другие нюансы отлично помню… У вас опыт по буфетчицам с сорок восьмого года есть. Вы этими пошлыми в низах делами сами и занимайтесь. Вот и Викторыч подтвердит, что вообще дамы на судах весело и хорошо работают, если за ними плотно ухаживают. А вот на коротком плече (на коротких рейсах, когда моряки часто бывают дома у жен и подруг) дамы истеричничают и меняют пароходы, как английские лорды перчатки, потому как никто уже из мужского плавсостава ими не интересуется! Отсюда и вся текучесть кадров обслуживающего персонала…
В этот момент меня озарило, что «спутывание» Анны Саввишны с Арнольдом Тимофеевичем произошло не без намеренного сводничества Ушастика, и что делал это Ушастик для добра, и что Тимофеич ему обязан коротким светлым лучом перед закатом, перед кладбищем в Тикси. И что Ушастик, конечно, профессиональный сплетник и в чужом грязном белье копаться обожает, но умеет и молчать рыбой, совершая какие-то ему только ведомые влияния на судьбы окружающих людей…
– Давайте, друзья-товарищи, выпьем за Степана Тимофеевича, – решил наконец вклиниться я между Сциллой и Харибдой. – Хватит лаяться. Мы у вас, Фома Фомич, в гостях сидим, а вы дурацкое прошлое начали на свет божий тащить. И себе капельку водочки налейте…
Вот тут-то я и получил автопокрышку от КрАЗа себе на шею.
– Ишь, как распился наш Викторыч! – заметил Фома Фомич, тщательно обдумав мое предложение. – А я, значить, между прочим, и с вашим досье ознакомился. Я про все ваши керченские подвиги информирован теперя. И почему вы в рейсе сухой закон держали, мне понятно: чтобы, значить, тверезым за нами наблюдение вести. Так вот еще раз по-товарищески тебе скажу, душить алкоголизм лучше всего триппером! – как всегда неожиданно закончил он надевание на мою шею автопокрышки.
Но за этой неожиданной концовкой, ой, какой глубокий смысл был и намек: попробуй, мол, наше грязное белье на свет божий тряхануть, я те через твое личное дело такую кузькину мать покажу!
Я не обиделся. Медики объяснили, что после сотрясения мозга Фомы Фомича у драйвера стали неприметно гипертрофироваться наиболее отрицательные черты и черточки характера и психики. И что в таком факте нет ничего странного или особенного. Может случиться после сотрясения черепа так, а может и наоборот: сотрясенный человек превращается просто в стопроцентного ангела – опять же за счет гипертрофикации всех хороших и добрых черт и черточек характера.
Мы капнули на хлеб по капельке водки и выпили за Тимофеича как положено, не чокаясь и в молчании.
Молчание первым нарушил Фомич.
– Вообще-то, значить, никому из живых не идет коричневое, – сказал он со вздохом и потрогал затылок. Под «коричневым» Фомич имел в виду гроб.
– Кроме эсэсовцев, – тоже со вздохом сказал Иван Андриянович. И опять я не могу поручиться, что в этом точном и объективном замечании вовсе уж не было яда. – А гидрограф Бобринский тоже помер, – продолжал дед. -Говорят, перед кондратом письмо написал начальству в Москву. Мне, мол, всю жизнь пришлось в Арктике Колыму открывать в силу графского происхождения. Я, мол, имел большие планы для гидрографического изучения Берега Слоновых Костей, но визу не открывали. А на тот свет визу открывают без волокиты бюрократической и всяких других хлопот через нюанс рака печени. А дальше написал, что просит выделить ему ноль один – это он цифрами написал, и в скобках еще добавил прописью «один» – адмиралтейский якорь… Такой буквоед был.
– А зачем ему якорь, ежели он уже концы отдавал? – заинтересовался Фома Фомич.
– На могилу. Чтобы знали, что там морской человек лежит, – объяснил Ушастик.
– И выписали ему якорь? – спросил Фомич.
– Выписали. И даже не на Северном там или Южном кладбище похоронили, куда нашего брата завалят за черту видимого горизонта, а на Красненьком. Оказывается, в свое время больших дел граф в Арктике наделал.
– Вот те и гутен-морген, – с неопределенной интонацией сказал Фомич. – Но, все одно, настоящий адмиралтейский якорь ему не выписали, это уж, прошу прощенья, и ни в жизнь не поверю. Верп шлюпочный еще могли выписать, а чтобы настоящий якорь…
– Что слышал, то и говорю, Фома Фомич.
Мне, конечно, вспомнилось, как арестованные простым арестом матросики строили трамвайную линию мимо кудрявого и зеленого Красненького кладбища. И представилось, как теперь мимо могилы шалуна-гидрографа живо и весело гремят трамваи, мчась к замечательным паркам и тихому взморью Стрельны…
– Вот, значить, я за спирохету здоровье алкоголем подрываю, – сказал Фома Фомич, вытаскивая из пижамных брюк здоровенный, как парус на фрегате, носовой платок. – По твоей опять же, Викторыч, подначке. На Диксоне за вояк банкет, значить, наподначивал. Ныне под Тимофеича. А он доносы-то на меня написал! Я уже в больнице раком от болезненных ощущений в области головы стоял, а он – доносы. Левой рукой писал: по всем, значить, правилам детективов.
– Правда? – спросил я Ивана Андрияновича, который в этот момент тоже вытаскивал из форменных брюк носовой платок, но не такой большой, как у Фомича, и с кружевной оборочкой по периметру.
– Факт, – подтвердил Андрияныч.
– И левой рукой – факт?
– После такого нетактичного случая, как на Енисее, он бы и правой ногой написал, – подтвердил Андрияныч.
И я невольно вспомнил, что сочинитель прошлого века И. П. Белкин раскопал в летописи сведения о земском Терентии, жившем около 1767 года и умевшем писать не только правой, но и левою рукою; сей необыкновенный человек прославился в околотке сочинением всякого роду писем, челобитьев, партикулярных пашпортов и т. д. Неоднократно пострадав за свое искусство, услужливость и участие в разных замечательных происшествиях, он умер в глубокой старости, в то самое время как приучался писать правою ногою, ибо почерка обеих рук его были уже слишком известны… Да, не переводятся на Руси самородки самых различных талантов и характеров.
Фома Фомич за время моих размышлений по всем правилам подготовил к употреблению носовой платок, то есть расправил его, посмотрел сквозь него на свет божий, убедился в полной пригодности паруса к постановке и тогда тихо всхлипнул.
– Эх, Стенька, ты мой Стенька, значить, сколько лет мы с тобой откачались? – пробормотал Фомич. – Как, значить, краб-отшельник с актинией… И ныне все грехи тебе и доносы, значить, отпускаю, чтобы душа чисто жила. Как старики учили, так и теперь, значить. Давай, Викторыч, наливай! Черт с ним, с организмом! До конца лей!
Иван Андриянович тоже всхлипнул.
Фома Фомич уронил в рюмку большую и чистую слезу.
И мы еще раз выпили за Арнольда Тимофеича.
После чего и Фома Фомич и Иван Андриянович употребили в дело носовые платки. А я, понимаете ли, подумал, неопределенно подумал, расплывчато, что в слезе Фомича проблескивает вся моя надежда; на ней, этой слезинке, быть может, эквилибрирует, понимаете ли, весь мой оптимизм при взгляде на будущее как России, так и человечества.
Ну, вроде всех упомянул, со всеми попрощался? Нет, чуть Шерифа не забыл. Не прижился пес в городской цивилизации. Еще ни одного случая не знаю, когда бы настоящая северная, азиатская лайка оказалась совместимой с Европой.
Сперва Саныч эвакуировал пса из Ленинграда в деревню к родственникам на Вологодчину. Там и мороз был, и снега, и приволье, и забота Шерифу – все было, а… ностальгия. И пришлось Дмитрию Александровичу много хлопот принять, чтобы отправить пса обратно на родину – в Тикси – туда, где землю никак не назовешь пухом.
– 5 -
Странное чувство испытываешь, заканчивая книгу. Оно схоже с чувством окончания рейса. Не очень-то удачного рейса.
…Но вот,Неполный, слабый перевод,С живой картины список бледный…
Кто когда-нибудь пробовал рисовать акварелью с натуры зимний пейзаж в сильный мороз, тот поймет мои ощущения. Мокрая акварель на морозе мгновенно застывает. Краски на бумаге с чудесной силой передают красоту мира и восторги твоей души от красоты мира и своей удачи. Свет солнца пронизывает ледяную красочную пленку, где зафиксировались в самых нерукотворных и замечательных сочетаниях твои мечты; белизна бумаги отражает солнечные лучи сквозь кристаллы остановившейся в ледяном покое воды – и получается остановившееся мгновение. И остановил его – ты!
Ну, а теперь, полюбовавшись своим созданием, можешь со спокойной совестью выкидывать его на помойку, ибо, если принесешь рисунок домой, то лед растает, краски превратятся в бурду, а бумага раскиснет.
Утешаюсь тем, что когда рисовал акварелью на морозе, то хотел передать правду и только правду. И в конце концов, то, каким ты себя и мир придумал, тоже имеет право на существование: ведь это плод именно твоего опыта, восторга, воображения и неизбежной печали о прошлом.