Сам автор так писал о своем герое:
Мне хотелось изобразить в лице Самгина такого интеллигента средней стоимости, который проходит сквозь целый ряд настроений, ища для себя наиболее независимого места в жизни, где бы ему было удобно и материально и внутренне. Он устоится потом в качестве одного из героев Союза земств и городов, во время войны наденет на себя форму, потом будет ездить на фронт и уговаривать солдат наступать. А кончит жизнь свою где-нибудь за границей в качестве сотрудника, а может быть, репортера одной из существующих газет. Может быть, он кончит иначе.
Эта характеристика дополняется интересными психологическими штрихами в письме к Стефану Цвейгу от 14 мая 1925 года:
… Очень поглощен работой над романом, который пишу и в котором хочу изобразить тридцать лет жизни русской интеллигенции. Это будет, как мне кажется, нечто чрезвычайно азиатское по разнообразию оттенков, пропитанное европейскими влияниями, отраженными в психологии, умонастроении совершенно русском, богатое как страданиями реальными, так в равной мере и страданиями воображаемыми.
В психологическом комплексе самгинщины автор видел не только то, что он называл «выдумыванием» собственной жизни, но и своеобразное «невольничество», то есть определенную подчиненность сознания и практики индивида тенденциям, идеям, традициям, которые внутренне чужды ему, — особенность, казавшаяся труднообъяснимой даже самому создателе «Жизни Клима Самгина».
На протяжении всего романа главный герой постоянно, сталкивается с непреодолимыми для него противоречиями диалектически насыщенной реальной жизни. Он ищет себя и не находит. Густой и липкий туман его желчных мыслей слабо коррелирует с многоцветием реальной действительности. Отсюда многие факты и события кажутся ему иллюзорными. Отсюда и знаменитый афоризм, рефреном проходящий через всю эпопею: «Да был ли мальчик-то?» (Так преломилась в памяти Клима Самгина когда-то увиденная и потрясшая его гибель мальчика, провалившегося под лед.)
Великий роман Горького первоначально назывался «История пустой души». Это более чем точная характеристика главного героя многотомной эпопеи: история типичного русского интеллигента-индивидуалиста, незаурядного по дарованию, но наделенного многочисленными нетерпимыми качествами и неспособного внести позитивный вклад в реальное развитие жизни. Книга Горького потому особенно и актуальна для наших дней, что сегодня, как никогда, жизнь переполнена «историями пустых душ». И их, к великому сожалению, куда больше.) чем праведных.
— Настоящих господ по запаху узнаешь, у них запои теплый, собаки это понимают… Господа — от предков сотнями годов приспособлялись к наукам, чтобы причины понимать, и достигли понимания, и вот государь дал им Думу, в нее набился народ недостойный.
Курчавая борода егеря была когда-то такой же черной как его густейшие брови, теперь она была обескрашена сединой, точно осыпана крупной солью; голос его звучал громко, но однотонно, жестяно, и вся тускло-серая фигура егеря казалась отлитой из олова.
Егеря молча слушало человек шесть, один из них, в пальто на меху с поднятым воротником, в бобровой шапке, с красной тугой шеей; рукою в перчатке он пригладил усы, сказал, вздохнув:
— Эх, старина, опоздал ты…
— Вот я и сокрушаюсь… Студенты генерала арестуют, — разве это может быть?
Сашин слушал речи егеря и думал: «Это похоже на голос здравого смысла».
За оградой явилась необыкновенной плотности толпа людей, в центре первого ряда шагал с красным знаменем в руках высокий, широкоплечий, черноусый, в полушубке без шапки, с надорванным рукавом на правом плече. Это был, видимо, очень сильный человек: древко знамени толстое, длинное, в два человечьих роста, полотнище — бархатное, но человек держал его пред собой легко, точно свечку. По бокам его двое солдат с винтовками, сзади еще двое, первые ряды людей почти сплошь вооружены, даже Аркадий Спивак, маленький фланговой первой шеренги, несет на плече какое-то ружье без штыка. В одну минуту эта толпа заполнила улицу, влилась за ограду, человек со знаменем встал пред ступенями входа. Кто-то закричал:
— Не наклоняй знамя-то, эй, не наклоняй! Сквозь толпу, точно сквозь сито, протискивались солдаты, тащили на плечах пулеметы, какие-то жестяные коробки, ящики, кричали:
— Сторонись!
Никто не командовал ими, и, не обращая внимания на офицера, начальника караульного отряда, даже как бы не видя его, они входили в дверь дворца.
С приближением старости Клим Иванович Самгин утрачивал близорукость, зрение становилось почти нормальным, он уже носил очки не столько из нужды, как по привычке; всматриваясь сверху в лицо толпы, он достаточно хорошо видел над темно-серой массой под измятыми картузами и шапками костлявые, чумазые, закоптевшие, мохнатые лица и пытался вылепить из них одно лицо. Это не удавалось и, раздражая, увлекало все больше. Неуместно вспомнился изломанный, разбитый мир Иеронима Босха, маски Леонардо да Винчи, страшные рожи мудрецов вокруг Христа на картине Дюрера.
«Нет, все это — не так, не то. Стиснуть все лица — одно, все головы — в одну, на одной шее…»
Вспомнилось, что какой-то из императоров Рима желали этого, чтоб отрубить голову.
«Мизантропия, углубленная до безумия. Нет, — каким должен быть вождь, Наполеон этих людей? Людей, которые видят счастье жизни только в сытости?»
95. ЕСЕНИН
«МОСКВА КАБАЦКАЯ»
Стихотворения с таким названием у Есенина нет. Зато есть скандально знаменитый сборник — его заголовок сделался нарицательным. В творчестве поэта эта небольшая книжечка всего лишь из 18 стихотворений — рубежная. Он только что расстался с Айседорой Дункан и окончательно вернулся домой после продолжительной поездки в Америку и Европу, которые не принял, не понял и даже возненавидел. Но и в России ему было неуютно. Как и многие другие, он чувствовал себя разочарованным в революции. Про то и написал:
Ах, сегодня так весело россам.Самогонного спирта — река.Гармонист с провалившимся носомИм про Волгу поет и про Чека «…»Жалко им, что Октябрь суровыйОбманул их в своей пурге.И уж удалью точится новойКрепко спрятанный нож в сапоге.
«Москва кабацкая» увидела свет в конце 1924 года без этих двух строф — их вымарала цензура. Многие стихи сборника были известны и до этого. Но здесь впервые выделен цикл «Любовь хулигана» и указан его адресат (полностью, а не инициалы, как это зачастую случается в посвящениях) — Августа Миклашевская. Без любви поэт не мог. Любовь и только любовь роняла в его сердце искры, которые разжигали в душе огонь творчества. Нет любви — нет поэзии:
Заметался пожар голубой,Позабылись родимые дали.В первый раз я запел про любовь,В первый раз отрекаюсь скандалить.
Конечно про любовь он пел не впервые, но всякий раз настолько отдавался нахлынувшему чувству, как будто оно и в самом деле было первым или последним. Для Августы Миклашевской, актрисы Камерного театра, встреча с поэтом, разумеется, тоже не была первой. К тому же она была еще и старше на четыре года:
Пускай ты выпита другим,Но мне осталось, мне осталосьТвоих волос стеклянный дымИ глаз осенняя усталость…
И совсем уже почти что вопль отчаяния:
Чужие губы разнеслиТвое тепло и трепет тела…
Здесь же хрестоматийно — крылатое двустишие:
Так мало пройдено дорог,Так много сделано ошибок…
Вызывала ли «осенняя усталость» в глазах прекрасной Августы образы других возлюбленных поэта? Сколько их было? Впрочем, он и сам не скрывает этого в откровенно грубой форме:
Многих девушек я перещупал,Много женщин в углах прижимал…
А стоит ли вообще считать. Ведь почти каждая оставила след не только в личной судьбе, но и в истории русской поэзии. Не встретил бы он Лидию Кашину, Зинаиду Райх, Августу Миклашевскую, Софью Толстую, Шаганэ Тальян, Галину Бениславскую — не было бы в сокровищнице лирической поэзии ни «Анны Снегиной», ни «Письма к женщине», ни «Ты прохладой меня не мучай…», ни «Отговорила роща золотая…», ни «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..», ни прощального «До свиданья, друг мой, до свиданья…»
Лирика Есенина глубоко интимна, но он умеет затрагивать такие неведомые струны, что они точно так же (если не сильнее) звучат в других сердцах. Его стихи воспринимаются не как о ком-то, а как о тебе самом, заставляя переживать и восторг, и разочарование, и радость жизни, и страх перед ней. Мало кто, как Есенин, способен передать такое щемящее чувство любви к Родине, неотделимое от любви к женщине. Иногда это любовь к матери, в «Москве кабацкой» — к возлюбленной: