«Ты бесновалась на горе!» — были первые слова, какими встретила меня матушка; я молчала и внутренне признавалась, что мать моя употребила настоящее слово… «Слушай же теперь!.. Я прощаю тебе этот раз, потому что за другой я сама тебе порукою, что тебе нс удастся более так сумасбродствовать; но от этого дня я требую, чтобы ты посвятила себя на усовершенствование в женских работах. Ты, к стыду своему, не умеешь ничего делать! Другие матери хвалятся работою дочерей своих, а я стыжусь, бегу скорее закрыть гадкое твое кружево, когда кто спрашивает меня: «Это, конечно, рукоделие вашей дочери?»… Прекрасное рукоделье!.. Двадцать сорок не могли бы так напутать, как твои искусные руки!.. К тебе скоро уж можно будет применить пословицу: велика Федора!.. Кто поверит, что тебе сегодня только еще исполнилось четырнадцать лет?.. Ты имеешь рост и вид осьмнадцатилетней девки!..» При этих словах матери моей я взглянула в зеркало, против которого случайно стояла; мать заметила это и отвела меня в сторону. «Кажется, нечем любоваться! Помни же мои приказания: книг не смей брать в руки, кроме праздничных дней, — и то, чтобы книги выбраны были мною; в будни занимайся работою и старайся непременно уметь все, что тебе прилично и необходимо; чтоб ты все сама делала для себя, шила и вязала…» Долго еще матушка делала мне наставления и отдавала приказания все в этом тоне; наконец, когда наступила уже ночь, она позволила мне идти в свою горницу. Мое сердце было полно грусти. Слезы чуть-чуть держались в глазах!.. Я побежала к Алкиду, обняла его шею, положила голову на гриву, и ручьи слез брызгами скатывались с нее к его копытам. Добрая лошадь круто поворачивала голову свою, чтоб приблизить морду к моему лицу; она нюхала меня с каким-то беспокойством, била копытом в землю, опять приставляла морду свою к моей голове и трогала верхнею губою мои волосы и щеки; ржала тихонько и наконец стала лизать мне все лицо!.. Видимое беспокойство моего коня, моего будущего товарища, утишило печаль мою, я перестала плакать и стала ласкать и гладить Алкида, целовать его морду и говорить с ним, как то я делала с первого дня, как только батюшка купил его.
На другой день гнев матушки прошел, и она не повторяла уже мне приказания доводить до совершенства мою работу, потому, верно, что видела бесполезность этого требования.
Хотя я чрезвычайно боялась моей матери, но непомерная резвость одолевала меня и увлекала вопреки страха наказания; мне кажется, я вымышляла разные глупости невольно, par fatalite[25]. Мне принесли из леса молодого филина, но уже большого; я посадила его в сад и кормила дня три или четыре; но в один вечер вдруг пришла мне мысль принесть его в горницу к матушке!.. Я взяла чудовищную птицу на руки, отворила тихонько дверь в спальную матери, и, увидя в зеркало, что она сидит на лежанке, я протянула обе руки вперед и, выставив из-за печи одну только голову птицы, едва было этою фарсою не перепугала насмерть свою мать, которая, увидя чью-то безобразную голову с круглыми желтыми глазами, крючковатым носом и видя, что эта голова одна только, без туловища, так высоко от земли и так быстро смотрит на нее, сочла, что это сам сатана выглядывает из-за печи!.. Глупая шутка прошла мне даром.
Между тем, как я от часу более укреплялась в силах, росла, выравнивалась и постоянно готовилась к преобразованию, так давно замышляемому мною, мать моя постепенно угасала; ее чудная красота от всего, что имела в себе чарующего, сохранила одну только необычайную белизну лица и томность прекрасных глаз. Теперь она была ничем более, как тенью той красавицы Дуровой, которою некогда все восхищались!.. Скрытная грусть иссушила источник ее жизни, и бедная моя мать, погружаясь в самоё себя, перестала заботиться о моих шалостях; неуменье делать какую б то ни было женскую работу, а наконец, и мой рыцарский дух перестали ее тревожить. Она смотрела на все сквозь пальцы или, лучше сказать, не смотрела ни на что.
В начале весны матушка решилась ехать в Малороссию к родным; меня оставила дома, отчего я была в восторге. С собою взяла она меньшую сестру и, сказав мне и батюшке холодное прости! выехала на неопределенное время. Не знаю, как назвать то чувство, которое овладело мною, когда я увидела коляску, укатившуюся со двора. Когда я вошла в комнаты и могла уже смело ходить везде, громко говорить, стучать, прыгать, вертеться перед зеркалом, бегать в саду, выходить за ворота; могла бросить гадкую кружевную подушку на подволоку со всеми ее коклюшками и тою путаницею, за которую меня так часто били по рукам, — кажется, что чувство это было — безумная радость, что нет уже существа, имевшего власть стеснить мою свободу и лишить удовольствия. Не знаю, виновна ли я была, что чувствовала эту радость, но знаю, что чувствовала ее со всею энергиею невольника, вырвавшегося на свободу. Батюшка дал мне полную волю делать, что хочу. Я вставала всегда на рассвете, потому что чрезвычайно любила видеть постепенное пробуждение природы, и восход солнца встречала всегда уже в поле на своем Алкиде, которого батюшка отдал уже мне совсем. Теперь я берегла своего доброго коня и не делала так, как два года тому назад, ездивши по тропинкам над пропастями, рискуя сломить шею себе и ему, не скакала, как сумасшедшая, по песчаной косе; напротив, теперь я имела терпение ездить иногда верст по пяти — шагом: это была величайшая жертва и самое сильное доказательство привязанности моей к Алкиду, потому что природная живость и нетерпение были так во мне сильны, что я никогда не ходила тихо ни в каком случае, но всегда бегала, прыгала, скакала и в целый день не оставалась и четверти часа на месте, исключая обеда. Я никуда не ездила в гости, именно потому, что в гостях надобно сидеть; но все дни проводила то в поле, то в лесу, а вечером играла с девками в жмурки. Батюшка обыкновенно проводил вечера у кого-нибудь из знакомых, а я оставалась полновластною госпожою комнат и своих поступков, которые все были ознаменованы самыми резкими повесничествами.
В один день вздумалось мне с своим причетом, столь же умным, как и я, одеть одну из моей свиты птицею; для этого превращения надобно было сделать некоторые довольно странные приготовления, и которых здесь никак нельзя так подробно описать, чтоб дать об них ясное понятие, да в этом, я думаю, нет и надобности; довольно, что работа наша увенчалась успехом, и мы все с торжеством смотрели на нашу огромную птицу, гордо расхаживающую по горницам. Это было вечером; я никак не ожидала, чтобы случилась какая помеха нашей забаве; но вдруг стук экипажей раздался на дворе, и отец с гостьми вошел в комнату; птица наша ходила в зале, которая отделялась от передней комнаты еще двумя, и так я имела время убежать с своими нимфами; но бедная пернатая была беззащитна, потому что из рук ее было сделано употребление совсем не то, для которого назначила их природа, и все тело имело позитуру, удобную только для важной и горделивой выступки, но не для беганья; итак, следствием всего этого было то, что батюшка и гости с изумлением остановились в дверях, не понимая, какого рода животное бьется и кувыркается на полу залы. Кончилось тем, что бедную птицу очень небережно вытащили за ноги вон из залы. Сколько ни любил меня отец мой, однако ж на этот раз осердился и сказал, что он желал бы, чтоб время для меня остановилось, потому что голова моя слишком тупо зреет. Люди наши говорили мне, что я похорошела без матушки. Немудрено, мне теперь всякий день весело; я не слышу голоса, от которого всегда бледнела, хотя б и ни в чем не была виновата; страх не теснит сердца моего и голова не кружится от беспрестанного сиденья в горнице; свобода, свежий воздух, радостное ощущение в душе, не оставляющее меня в продолжение целого дня, возвратили мне и ясность взора, и цвет юности, которые начали было тускнеть от душного воздуха неволи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});