Прошло еще десять минут — и катер наконец вышел на орбиту корабля. Именно в ту ее точку, где должен был сейчас находиться корабль. Но его там больше не было.
Я даже не стал смотреть на хронометр: стрелка выиграла у меня дистанцию.
Но я подумал, что корабль ушел недалеко. На малых дистанциях у меня была фора: корабль разгонялся куда медленнее катера, особенно если учесть, что за пультом сидел не пилот, и, значит, машину ведут автоматы, не нарушающие инструкций. Однако, если я и сейчас упущу время, помочь будет больше нечем. Катер был чистым спринтером, и на долгое преследование на максимальной тяге у него просто не хватило бы энергии.
Терять мне было нечего. Нужно было рисковать.
И я страшно разозлился на все на свете. На Анну, на себя, на проклятую звезду с ее планетой, на Шувалова, который не смог толком поговорить с Хранителями, на Руку, который не мог обождать еще хотя бы полчасика…
Можно было включить локатор: я примерно представлял путь корабля и знал, что сейчас планета уже не будет затенять его. И в самом деле, я поймал его почти сразу. Он оказался дальше, чем я надеялся. Жать следовало вовсю. И можно было успеть, а можно было и не успеть, никто не дал бы гарантии.
И я еще больше разозлился на всех — кроме детей.
Кроме тех, кто остался там, в лесном поселении. Кто с таким страстным интересом лазил по моему катеру, и залезал в него, и хватался за разные принадлежности, и жужжал, и просил меня покатать их. Хотя, помнится, нет, покатать не просили. Но мне все равно очень хотелось покатать их. Или хоть просто увидеть. Глядеть на них и знать, что будущему их ничто не грозит: они будут жить, а уж как — об этом они подумают сами.
Я мог сейчас не долететь до корабля, мог рассыпаться на куски на ходу. Но не мог не драться до последнего за детей. За всех детей — и этой планеты, и Земли, и за всех, сколько бы их ни было во Вселенной.
И я сказал катеру:
— А ну-ка давай, нажмем, Миша…
Так я называл его, когда мы были наедине.
И мы с ним дали.
Планета осталась далеко внизу. Она уменьшалась стремительно, и уж, конечно, ни при каком увеличении на ней не различить было ни ребятишек, ни Анну, которая меня не любила, но не делалась от этого хуже и еще должна была найти в жизни свое, настоящее — а для этого ей надо было жить; нельзя было различить и людей Уровня, и людей из Леса, и Хранителей, и моих товарищей, которые, как и я сам, наверное, не были виноваты в том, что родились тогда, когда родились, и думали так, как их учили, а не иначе. Не было видно никого, но я знал, что все они там.
Планета осталась справа внизу, корабль успел уйти далеко вперед, и я даже не знал, настигаю ли его, или так и буду догонять, пока не кончится топливо. Планета глядела на меня уже другим полушарием, и все люди, что находились на ней, если и смотрели сейчас вверх, то видели другую часть Галактики — ту, где меня не было. Но мне казалось, что они смотрят именно на меня, и машут, и желают мне успеха.
Я выжимал из техники все, что можно и чего нельзя было, машина работала на расплав, катер дрожал от перенапряжения, и я дрожал тоже, и знал, что если мы не спасем этих людей, всех, сколько бы их ни было, сто тысяч, миллион или десять миллионов, — если мы не спасем их, то это будет моя вина, потому что, значит, я не сделал всего, что можно и нужно было сделать.
И я никогда не услышу больше приглушенный голос, говорящий:
— Знаешь, я, кажется… счастлива.
И звонкие голоса детей.
Но на такой конец я не был согласен.
Все было на пределе. Миша предостерегающе гудел, как будто укорял меня в неосторожности и жестоком к нему, катеру, отношении. И я сказал ему:
— Нет, я не сторож брату моему. Но я ему защитник. И брату моему, и сыну моему, и моей любви. Потому что иначе я недостоин ни брата, ни сына, ни любви. Так что не будем жалеть себя: в тот миг, когда мы пожалеем себя, мы лишимся права на уважение. А я не хочу этого…
А больше я не сказал ничего, потому что далеко-далеко по курсу мы с ним увидели огни корабля, и нам показалось, что жизнь еще впереди.
Тогда придите, и рассудим
Глава первая
…потом створки съехались со звуком, с каким прозрачная волна набегает на белый раскаленный песок пляжа, когда солнце поет и нет сил шевельнуться, даже открыть глаза, когда сам ты стал и солнцем, и песком, и морем, и вселенной, истекающей бездумным счастьем бытия. Холодный служебный свет, отсеченный дверью, остался в коридоре, куда только что вышла женщина, держа в руке что-то мерцающее и невесомое, как лучи звезд, — то, в чем она сколько-то времени назад вошла сюда, ко мне, неожиданная, словно принесенная на руках моего желания и тоски. Тоски по ней? Не знаю; сейчас я могу уверенно сказать — да! Но еще за мгновение до того мне представлялось другое лицо и другие линии; теперь они не то чтобы исчезли, но как-то совместились с новыми, растворились в них, а имя, столько раз произносившееся мною в моем двойном одиночестве, временно-пространственном — имя это оказалось и в том, и в другом измерении так же далеко, как и сама планета звезды Даль.
Женщина ушла, но осталась здесь, и перед моими закрытыми глазами все еще стоял ее силуэт в прямоугольнике раздвинутых створок, а телом еще ощущалось ее тепло, а обонянием — запах, светлый запах весеннего рассвета, а слухом — невесомое ее дыхание и какие-то слова, те, что не оседают в словарях, но, словно молнии, рождаются и гаснут, блеснув единожды и ослепительно, слова, не выражающие мыслей, — мысль есть лишь отражение жизни, — но сами бывшие жизнью, естественные, как шелест лесов и плеск воды; а зрением все еще воспринимался тяжелый блеск в ее глазах, казавшийся отсветом древних костров, у которых сидели трое: Она, Он и Любовь. Хотя на самом деле то был, наверное, отблеск шкал репитеров на переборке моей каюты, но в те мгновения я не стал бы глядеть на них, даже покажи они конец света… Она ушла, но все мои чувства крепко держали ее, все до единого, потому что любое из них непременно для счастья. И память тела, и другая память тоже, со странной точностью вновь повторявшая кадр за кадром: как раскатились неожиданно створки, хотя я был здесь, а створки отзывались только на мой шифр; как вошла Она. Именно так воспринял я ее в тот миг: Она — хотя мне были прекрасно известны ее имя и должность и место по любому из корабельных расписаний, точно так же, как мне известно (и должно быть известно) все о каждом, кто только есть на борту. Не могу сказать, что я встал навстречу ей; меня подняло и толкнуло, и опустило на колени, и заставило поцеловать край того, мерцающего, что было надето на ней. Не было удивления: удивляются мелочам, перед стихией преклоняются безмолвно; и не было ни одного разумного слова, как не бывает их в оркестре, когда исполняется великая музыка… Память показывала и дальше; можно, вероятно, найти слова, какими все это опишется точно — но неверно. Человек может выражать одними и теми же словами проклятие и молитву — здесь была молитва.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});