2.
Можно вкратце воспроизвести кантовский ответ[262], спровоцированный одной заметкой Бенжамена Констана 1797 года. Констан, не оспаривая правила: «наш долг — говорить правду», отвергает его безусловность и обязательность для всех случаев и демонстрирует свою мысль примером reductio ad absurdum у «одного немецкого философа». «Он дошел до того, что утверждает, будто солгать в ответ на вопрос злоумышленника[263], не скрылся ли в нашем доме преследуемый им наш друг, — было бы преступлением». Констан имеет в виду Канта (хотя кроме Канта и, очевидно, до Канта то же утверждал некий Михаэлис из Гёттингена), и Кант, приняв вызов, откликнулся на него несколькими страничками своей статьи. Кантовская мысль предельно прозрачна и составляет стержень его этической доктрины: обязанность говорить правду есть безусловная обязанность , которая имеет силу при любых обстоятельствах. Тут же воспроизводится и пример, цитируемый Констаном в целях приведения к нелепости этой мысли. К вам стучится с мольбой об убежище друг, предследуемый маньяком-убийцей. Допустим, что это не друг, а просто незнакомец. Или даже женщина. В предельной версии — ребенок. Убежище вы, в согласии со своей совестью и человечностью, предоставляете, но тут же перед дверью появляется маньяк и спрашивает вас в категоричной форме, не к вам ли забежал малыш семи или восьми лет.
Вы делаете глубокий вздох и отвечаете: «Так точно. Он прячется вон там, в сундуке». Вы говорите это, потому что говорить правду — ваш нравственный долг и безусловная обязанность , имеющая силу всегда и во всех отношениях. Маньяк врывается к вам в жилище, извлекает ребенка из сундука и — съедает его . Разумеется, это происходит не в мирном, кладбищенски тихом Кёнигсберге, где вообще ничего не происходит, а в совсем недавнем еще умытом кровью Париже якобинцев, санкюлотов и насаженных на пики голов: под знаком и в исполнение санкции «божественного» Марата, гласящей, что голодный имеет право съесть сытого .
3.
Лапидарность и резолютивность кантовской позиции вызывающе контрастирует с многословием комментаторов и интерпретаторов. Вот уже двести лет, как философы спорят о её правомерности или неправомерности. Аподиктичность примера разбавляется при этом в множестве презумпций, условий, оговорок, допущений сослагательного порядка, что производит тягостное впечатление крючкотворства и пускания пыли в глаза. Кант сам задал тон, разбавив пример дистиллированной водой потенциалиса или пробабилитива . Об уровне его рассуждений можно было бы высказаться со всей определенностью, не знай мы, что речь идет о великом философе. Quod licet Jovi… А между тем, философов в комедиях Мольера колотят из-за гораздо более невинных вещей. Чего хочет Кант? Он хочет, прежде и помимо всего, чтобы волки (долга) были сыты.
И уже потом — разумеется, если получится — остались целы и овцы (человеколюбия). Отсюда диковинные случки аподиктической априорной морали со стохастикой случая и непредвиденности. По типу: с чего мы взяли, что, если мы скажем правду, убийца непременно прикончит свою жертву! Ведь может статься, что, пока мы исполняем свой нравственный долг и говорим убийце правду, сбегаются соседи и задерживают его.
В другом варианте: пока мы говорим правду, преследуемый незаметно выходит из дому и спасается. Параллельно: если мы лжем, говоря, что его нет дома, а он тем временем действительно покинул дом, то убийца может же встретить его на дороге и убить. Совсем как в анекдоте про логику и аквариум. Если скрывающийся незаметно выходит из дому, пока мы говорим правду, то погнавшегося за ним маньяка задерживают соседи. Если же он покидает дом, пока мы лжем, то никакие соседи не сбегаются, и убийца успешно убивает его.
В последнем случае, заключает Кант, мы с полным правом можем быть привлечены к ответственности как виновники его смерти. «Ибо, если бы ты сказал правду, насколько ты её знал, возможно, что, пока убийца отыскивал бы своего врага в его доме[264], его схватили бы сбежавшиеся соседи и злодеяние не было бы совершено». Summa summarum: «Если ты своею ложью помешал замышляющему убийство [в оригинале, одержимому страстью к убийству, — К. С.] исполнить его намерение, то ты несешь юридическую ответственность за все могущие произойти последствия [например, бездействие соседей, — К. С.]. Но если ты остался в пределах строгой истины, публичное правосудие [вот именно, правосудие; при чем тут мораль? — К. С.] ни к чему не может придраться, каковы бы ни были непредвиденные последствия твоего поступка [отчего же непредвиденные, когда очень даже предвиденные: маньяк-убийца оказался, как мы знаем, каннибалом, — К. С.]». И дальше: «Каждый человек имеет не только право, но даже строжайшую обязанность быть правдивым в высказываниях, которых он не может избежать, хотя бы её исполнение и приносило вред ему самому или кому другому. Собственно, не он сам причиняет этим вред тому, кто страдает от его показания, но случай. Ибо сам человек при этом вовсе не свободен в выборе, так как правдивость (если уж oн должен высказаться) есть его безусловная обязанность». Итак, следует говорить правду, и только правду, а в остальном полагаться на случай. Вмешательство соседей, как легко можно догадаться, не единственное, на что способен случай. Возможна целая куча вариантов. Скажем: вы говорите правду, маньяк кидается к сундуку, обнаруживает там свою жертву и умирает — от инфаркта. Или: вы говорите правду и сами умираете — непонятно от чего. Или: вы говорите правду, маньяк кидается к сундуку, спотыкается о стул, падает, ударяется головой о сундук, теряет сознание и пребывает в обмороке ровно столько времени, сколько нужно, чтобы вы позвонили в полицию и дождались её прихода.
4.
Упрекая своего оппонента в πρωτον ψεύδοσ, фундаментальном заблуждении, Кант лишь стушевывает собственное: абсолютную юридификацию морали . Заметка «О мнимом праве лгать из человеколюбия» является в этом смысле не случайной оплошностью (тем, что немцы называют Ausrutscher), а прямым следствием его общего этического учения. В свою очередь, этическая доктрина представляет собой прямой формальный перенос философского метода в практическую сферу, где последний подчиняет себе неподвластные рассудку содержания. Можно сказать, что познавательное бессилие «Критики чистого разума» компенсируется абсолютизмом «Критики практического разума»; Кант, влюбленный, по его словам, в метафизику[265], которой он не находит места в научной философии, с какой-то свирепостью переносит эту теоретикопознавательно запретную страсть в этическое. Еще раз его же словами[266]: он «должен был устранить знание, чтобы получить место для веры», после чего метафизика, позорно изгнанная в научную дверь, триумфально возвращается через окно нравственного императива.
Метод, в обоих случаях, остается неизменным и называется questio juris. Это чистая техника судопроизводства, выдающая себя за философию (jurisdictio mentalis). Надо вспомнить особенности познавательного механизма у Канта, чтобы опознать его и в кантовской этике. Созерцания без понятий слепы, понятия без созерцаний пусты. Связь тех и других есть познание. Пустое понятие заполняется слепым чувственным материалом, который, как понятый , есть уже не сам , а произведение понятия. «Мы лишь a priori познаем в вещах то, что сами же вкладываем в них»[267]. Это a priori Кант отождествляет с формальным , в чем Макс Шелер[268]видит его основную ошибку: как в теории познания, так и в учении о нравственности. Ибо если и допустить, что формальное без материального пусто, а материальное без формального слепо, то на каком основании в синтезе того и другого определяющим оказывается именно пустое . О содержании понятия самом по себе нельзя ничего знать (кроме того, что о нем ничего нельзя знать); наше познание не задается вещью, а задает вещь , то есть мы познаем в вещи ровно столько, сколько сами в нее вкладываем (чистота, как синтез пустоты и слепоты).
Можно представить себе это конкретно и практически , скажем, на примере врача, который познает в пациенте болезнь, которую сам же предварительно и вмыслил в него, или на примере судьи, находящего то же в обвиняемом. Природа (в кантовски осмысленном естествознании), мир (в кантовски осмысленной морали) есть подследственный , а философия, соответственно, мораль — «полиция»[269]. Никакой двусмысленности: разум стоит перед природой «не как школьник, которому учитель подсказывает всё, что он хочет, а как назначенный судья, вынуждающий свидетелей отвечать на поставленные им вопросы »[270]. Так, в пределах видимости прусского, к тому же философского, ландшафта.
Но если разум есть разум, и один — у философа и нефилософа, то что мешает нам увидеть этот разум в других оптиках и других ландшафтах. Скажем, в практике судей-демонологов, которые сначала вкладывали в обвиняемую «ведовство» , а потом извлекали его из нее, как «признание» . Или у судей-естествоиспытателей, вкладывающих в природу свои «сценарии» , чтобы под пытками эксперимента вынуждать её сознаваться в них. Обобщенно: судей, которые обязывают свидетелей говорить правду, после того как сами же и определили, что есть правда. Мы воздержимся от дальнейших ассоциаций, напрашивающихся на ум, потому что читатель при желании сделает это сам.