Майским солнечным днём мимо окон больницы ходила и рыдала женщина.
— Её мужа в лесу клещ энцефалитный укусил, — горестно сказала пожилая санитарка, убиравшая в палате. — И он умер.
Тогда же увидел убитого поездом молодого человека. Врач разрешил мне погулять в больничном дворике. Из любопытства я заглянул в открытую дверь морга. На мраморной скамье лежал обнажённый, окровавленный юноша. Парня того погибшего давно родственники позабыли. А я вот помню.
Настало лето.
Тёплый ночной дождь умыл спящую тайгу. Ветер угнал облака. Пьянящий аромат буйно цветущей черёмухи плывёт по крутоярам и оврагам. Утренняя заря разгорелась багровым солнечным шаром. Травы, кусты, деревья, омытые дождём, засверкали росою. Высокие ели над моей палаткой разлапистыми ветвями ловят солнечные лучи, не пропускают вниз. У подножия их царит полумрак. Земля, прогретая за день солнцем, несмотря на прошедший дождь, не остыла. В палатке тепло и душно. Спал раздетый, не укрываясь.
Июнь — светозар, первый летний месяц, не скупится на горячее солнце. Щедро одаривает прохладой обских просторов. Наполняет неумолчной музыкой птичьего гомона, жужжанья насекомых, лягушачьего кваканья.
Июнь — червень. По–славянски — красный месяц. В древней Руси его называли — розанцвет. За яркое разноцветье лугов и полян. За обилие цветущего шиповника.
Зацвёл шиповник и в томской тайге. Стало быть, лето и сюда пришло. Скоро станет день велик. По сухой листве изредка пробегутся дождички. И горячий воздух весь долгий день будет обдавать зноем. Ночи станут коротки, зори сблизятся, светлые вечера, едва затухнув, вновь зарозовеют рассветом.
Вперёд, «Дик»! В этот благоприятный погодный месяц надо пройти по реке как можно больше. Хотя, как знать? Погода на реке переменчива и не только в любой день — в любой час можно ожидать от неё порывистого ветра с ливнем.
Июнь — разноцвет. От комаров отбоя нет. Всю ночь воевал с ними, бил кепкой, но они быстро набивались в палатку через щели в швах. Запрятался от них под сетку–москитку, тем и спасся. Противное нудение над лицом долго не давало уснуть. Летний молодой месяц поутру был виден через целлофановое окошко. Концы серпа острые — к ясной погоде. Бледное утреннее небо мерцало россыпью звёзд — не будет дождя. Пора вставать!
Солце палит. Жарища сегодня будет неимоверная. Заранее одеваю шляпу и рукавицы–верхонки. Нетерпеливо отталкиваюсь от невысокого обрывчика. Гладь реки, синь неба, теплынь манят поскорее отправиться в дальний путь.
В полдень надо мной пролетел вертолёт. Надо полагать, из Томска в Колпашево. Или в Парабель. А может, и в Каргасок. В те края, уж точно.
Жара. Приспособил зонтик над головой, подвесил на растяжке между мачтами. Тень под ним немного снизила накал палящего зноя. Вверх по реке идёт «РТ‑611». Следом за ним «РТ‑614». Вот и выйди, попробуй, на фарватер! Замнут моё слабоуправляемое плавсредство и даже не заметят этого.
В 14.45 прохожу слева большое село. Судя по карте — Жуково. А жара всё сильнее. Долгожданное лето началось.
…Лето 1958‑го тоже не забыть. Не походами в цирк, в зоопарк, в театр, не отдыхом у пионерского костра запомнилось оно мне. Представление о таких развлечениях я имел лишь из книжек и кино. Мои летние каникулы были совсем не киношными, не книжными. Всё та же работа на домашнем подворье, о которой я уже рассказывал. Поливка, прополка огородных гряд. Подвоз воды с речки. Кормление и поение скота. Пиление и колка дров. Чистка песком прокопчённых чашек и чугунов. Уборка навоза в сараях. Раннее вставание для привода лошади с выпаса и поздний отвод её на ночную пастьбу. И это не всё. Ещё приходилось бегать по требованию отца и матери в сельмаг за папиросами, спичками, солью. За семь километров ездить верхом на лошади в соседний совхоз «МВД» за кислым, сыроватым, ржаным хлебом. Вязать веники для бани. Собирать на полях клубнику. Последнее занятие казалось мне самым нудным и противным. Набрать по ягодке ведро клубники в жаркий день — сущее наказание подростку. С ватагой мальчишек, гремя пустым ведром, выходил за околицу села, с утра до вечера бродил по клубничнику. Выходил с поляны с тяжёлым ведром, доверху наполненным крупной, сладкой ягодой. Мать насушивала её в зиму целый мешок. Столько же дикой чёрной смородины и черёмухи, смолотой в муку. Варила кисели, пекла ягодные пироги и ватрушки. Я любил заглянуть в кладовую, сыпануть в карман несколько горстей сушёных ягод и сосать их вместо конфет. Иногда, правда, удавалось купить в сельмаге карамели на сданные бутылки из–под водки. Отец, пьяно ударяя кулаком по столу, подзывал, изъявлял родительскую ласку:
— Вкусные конфеты? О-от! А кабы отец не пил, на какие шиши сегодня купил бы их? Я пью, да ум не пропиваю. И вас не забываю.
Через несколько дней, выйдя из запоя, отец спохватывался, что упущено много ясных, горячих дней. Со злом навёрстывал потраченное в пьянках время. Доставалось всем нам. Отец матерился, психовал, грубо ругался с матерью, называл меня оболтусом, шалопаем, дармоедом. На любое его слово что–то подать, принести, сделать, я бросался сломя голову, боясь попасть ему под руку. Отец сгоряча мог огреть бичом, прутом или чем угодно. Избежать подзатыльника редко удавалось.
Буланая Волга, а позже её гнедая тёзка, приученные мною к ломтю хлеба с солью, завидев меня, подбегали, трепали карманы, требуя угощение. Я без труда надевал узду, садился на гладкую спину лошади и ехал домой. Отец, наоборот, с психу, часто бил лошадей. Сначала буланую. А когда той не стало, тумаки посыпались на её гнедую сменщицу. Из боязни лошадь переступала оглобли, не попадала в них. Это бесило отца. Он ударял её, бедную, дугой по голове. Крепко удерживая за узду, сажал на задницу. Жалкое зрелище: раскинув задние ноги, лошадь сидит на крупу, опираясь на передние, и трясёт головой. Несчастные страдалицы. Они всегда дрожали, когда отец запрягал их. И вот однажды…
И вспоминать бы не надо, но…
Так было…
Как всегда, рано утром, мать разбудила меня. Надев на голову шапку с овсом, запихнув в карман краюху хлеба, я отправился в лес на поиски гнедой Волги. От буланой предшественницы эта лошадь отличалась более крутым норовом, боязливостью и слабым чутьём. Зато была стройна, грациозна, быстра.
В то утро я второпях обошёл все луга и перелески, часто прислушивался: не звякнет ли где колокольчик. Но в тихом лесу пели птицы, надсадно нудели комары и нигде не было слышно знакомого звона. Солнце поднималось выше, жара, духота, гнус одолевали меня. Я останавливался и кричал:
— Волга! Волга! Волга!
В ответ шелест листьев, трескотня сорок и гудение шмеля. Заплетаясь в густой и высокой траве, спотыкаясь о пни, поднимаясь на косогоры и спускаясь в низины, бродил я по лесу, по лугам и полянам. И куда запропастилась чертовка окаянная?! Буланая, та, бывало, заслышав мой голос, заржёт и бежит навстречу. Любимица моя незабвенная! Умница! Не могу умолчать, как она жизнь матери спасла, когда с тяжёлым возом мокрого мха спускалась с пригорка в болотистый ручей. Мать, стоя на передке, натянула вожжи, сдерживая лошадь. Волга, скользя по грязи, упиралась ногами, но не смогла удержать телегу, и та ринулась вниз. Хомут полез лошади на уши. В ручье передние колёса ударились о настил из жердей. Мать слетела с передка под задние ноги лошади. Другой конь, почуяв, что увязает, рванулся бы, чтобы вырваться, придавил бы мать торчащим курком — железным шкворнем, соединяющим поворотные круги телеги. Другой бы конь — да. Но не буланая монголка Волга. Она мгновенно замерла на месте, терпеливо ожидая, пока мать выберется из–под оглобель.