— Кто эти люди? Вы их знаете? — кивнул я в сторону соседнего столика.
— Одного я знаю, того, кто моложе. Это — Александр Сосновский, он из России, сын русского эмигранта. Очень состоятельный человек. Манекенщик… с причудами. Но мастер, говорят, великолепный. Многие манекены, стоящие в витринах европейских городов, в Америке, Англии, Австралии, выполнены его руками. Это просто гениальный скульптор.
— А второй?
— Того не знаю. И первый раз вижу.
— Они говорят по-русски. Как бы мне с ними познакомиться?
— А вы тоже говорите по-русски? — удивилась Беата.
— Да. Когда я был еще совсем маленьким, мой отец возил меня в Москву. Он ездил туда по своим служебным делам. И прожил в Москве три года. С тех пор я изучал русский язык.
Мы пили вино и вели непринужденный разговор. Беата мне нравилась. Она была умна, симпатична, хорошо воспитана, любознательна и непосредственна в общении.
— А вы не хотели бы изучить русский язык?
— Я знаю три языка: итальянский, французский и немецкий. Куда же больше! Если я начну изучать четвертый, то в моей бедной голове все перепутается. — Она весело засмеялась.
Джаз играл веселую мелодию, Беата загадочно улыбалась, а я пил сухое мартини.
— Что-то вы посматриваете в нашу сторону, молодой человек, — вдруг обратился ко мне бородатый старик. — Не знаете ли вы, случайно, русский язык? Если знаете, милости просим к нашему шалашу, будем рады.
— Идите, идите, поговорите с ними по-русски… Он вас как будто приглашает, — сказала Беата.
К Беате подсела ее подруга, и они стали довольно громко щебетать по-итальянски, энергично жестикулируя. Я встал и подошел к соседнему столику.
— Прошу, прошу, молодой человек, присаживайтесь! — любезно произнес бородач — Вы — француз?
— Нет, я немец.
— О, это совсем хорошо! Я смогу узнать у вас последние новости, а то немецкие газеты что-то умалчивают.
— А что вас интересует?
— Прежде всего меня интересуют те легендарные победы, которые одерживают доблестные немецкие войска на Восточном фронте. Их, по-моему, становится все меньше и меньше. А вы не такого же мнения?
— Сейчас немецкие войска концентрируют значительные силы в Прибалтике. И собираются зажать русских в танковые клещи.
— А где вы так выучили русский язык? — улыбнулся старец.
— Учил, вот и выучил.
— Смею заметить, что вы в этой области весьма преуспели. Всех разговаривающих по-русски здесь в Женеве я знаю наперечет и могу сосчитать по пальцам, а вот вас вижу в первый раз. Значит, вы, видимо, только что приехали?
— Да, я первый день в Женеве.
— Берлинец? — спросил второй собеседник.
— Да.
— Что-то Берлин редко стал заказывать мне манекены, поиздержался, что ли?
— Обеднел, бедняжка, — усмехнулся старик. — Или все деньги запрятал в швейцарские банки.
— Возможно, — сказал я. — Все возможно.
— А ну-ка, Петр Степанович, — обратился Сосновский к старику, — докажите мне еще раз вашу проницательность.
— Ради бога!
— Скажите, о чем думает сейчас вон тот господин. — Сосновский указал на один из столиков, стоящих в стороне.
— Это какой господин: с лысиной или с усами?
— С лысиной, с лысиной.
— Сейчас скажу… На мой взгляд, у него недостаточно денег, чтобы оплатить счет, и он займет их у соседа.
— Сейчас увидим, — заметил Сосновский.
Действительно, господин с лысиной, сидевший невдалеке, сделал весьма кислую физиономию, покрутил в руке счет, попросил деньги у соседа по столу, рассчитался с официантом и, тяжело дыша, встал из-за стола.
— Как в воду смотрели! — рассмеялся Сосновский. — Куда там Шерлок Холмс! Он по сравнению с вами просто ребенок! Как вы могли догадаться?
— Дедукция, братец ты мой! Вот поживешь с мое, еще лучше будешь угадывать. Да, стар стал, стар. Надо идти отдыхать, лечить свой радикулит, проглажу-ка сегодня поясницу утюжком.
— Помогает? — спросил Сосновский.
— А как же! Еще как помогает.
— А сколько же вам лет; если не секрет? — спросил я.
— Девяносто девять, голубчик мой. Одного месяца не хватает, чтобы дотянуть до сотни! Вот так.
В отеле «Россия»
Этой ночью, лежа на кровати в богато меблированной комнате, я рассматривал визитные карточки, полученные мной в ресторане. Сосновский приглашал навестить его на следующий день часам к двенадцати, а Петр Степанович Белобородов, мой новый знакомый долгожитель, в этот же день ждал меня в своем номере в отеле «Де Рюсси» («Россия») часам к пяти пополудни.
Утром, позавтракав и поболтав с Беатой, примерив модный белый костюм, подаренный ее отцом, вынув деньги из очередного конверта, перечитав два иллюстрированных журнала: «Flügel» и «Die Wehrmacht»,[35] свежие немецкие газеты, я извинился перед Беатой, сказав, что несколько задержусь, приду только к вечеру, и отправился в гости.
Я шел по Женеве. Я понимал, что возмужал, обогатился опытом, акклиматизировался в немецкой среде, сознавал, что если мне что-то и удалось сделать полезного в 41-м году, то в 42-м сделано больше, и, пожалуй, с каждым днем острее сознаю себя разведчиком…
У меня не было задания Центра. Я сам для себя был Центром. Сам ставил перед собой задание, разрабатывал его и воплощал в жизнь. Борьба с нашествием фашизма — была моим солдатским и гражданским долгом, и я был вереи этому долгу. Нравственный мой долг обязывал также бороться, терпеть муки и лишения, порой надо было жертвовать собой ради благополучия других. Самосознание, моральные принципы были заложены во мне самой человеческой природой.
Я сознавал, что, ведя свою «тайную войну», либо одержу победу, либо погибну. Третьего не дано. Тогда, в ту пору, я не знал и не мог знать, что впереди ждет меня не женитьба на дочери миллионера, не райская жизнь на Западе, а… Лефортовская тюрьма в родной Москве, где после войны я пробыл в камере ровно три года, до полного изнеможения… И это тяжелейшее испытание я тоже выдержал, не сдался, не сломился.
…В камере-одиночке всегда горел свет. Поэтому я никогда не знал, который час. Наверху под потолком над стеной небольшое зарешеченное окно под козырьком. Неба не видно. Рядом с дверью параша с крестообразной металлической пластинкой и дыркой посередине. Сесть на парашу можно, но с опаской. Едва услышишь стук — вставай, не то — карцер. Неделю сидеть на цементном полу, питаясь лишь хлебом и водой. Я там уже бывал. Никто из моих родных не знал, что я здесь неподалеку от них — в Лефортове. И что умерла моя мать, я тоже не знал. Сесть в камере было не на что: ни стула, ни табуретки, ни кровати. О столе и думать нечего, и читать не дают. Словом, стой или ходи. А сколько можно ходить? Камера, кроме параши, — пуста. Вот целый день и хожу. Со временем стали отекать ноги — если долго стою на месте. Поэтому надо только ходить. Ходить и ходить, как маятник: семь шагов к двери и семь шагов обратно к стене. Я отшагал, наверное, сотни тысяч километров по этой одиночной камере. Не помню, чтобы хоть один раз мылся или был в бане. Совершенно выпало из памяти, остальное помню отчетливо. Питание слабое. В глазок на меня всегда смотрит бдительный глаз. Со мной никто не имел права разговаривать. Я задавал вопрос, никто на него не отвечал: ни врач, ни охранник, ни конвоир, который раз в сутки выводил меня на прогулку на один час, и там я тоже ходил…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});