Король обещал помощь, если Дмитрий «по восшествии на престол, возвратит польской короне Смоленск и Северскую землю, дозволит сооружать в своем королевстве костелы, впустит иезуитов, поможет Сигизмунду в приобретении шведской короны и содействует на будущее время соединению Московского государства с Польшей». Мнишек потребовал иного: «по восшествии на престол он непременно женится на Марине, заплатит долги Мнишека, даст ему пособие на поездку в Москву, запишет своей жене Новгород и Псков, с правом раздавать там своим служилым людям поместья и строить костелы, наконец самому Мнишеку даст в удельное владение Смоленск и Северскую землю». Дмитрий обещал, причем и королю и Мнишеку одни и те же северские земли со Смоленском — «в надежде (по Костомарову), как оказалось впоследствии, не дать их ни тому ни другому». Точно такие же двусмысленные обещания он дал и папе по поводу введения в Московском государстве латинской веры. Из Сандомирского воеводства, то есть из дома Мнишека, он отправил две грамоты — одну в Московию, другую казакам — с сообщением, что он чудом спасшийся царевич и готов идти отвоевывать свой законный трон. Казаки тут же приняли Дмитрия как родного. Московские люди, услышав, что объявился «тот самый» царевич, тоже колебались недолго. Города падали к ногам «царевича» как спелые груши. Скоро он оказался уже в Туле, откуда послал известить москвичей о своем прибытии и отправил форму присяги на верность. Когда он прибыл в Москву, народ встречал его неимоверным восторгом.
«Он был статно сложен, — рассказывает Костомаров, — но лицо его не было красиво, нос широкий, рыжеватые волосы; зато у него был прекрасный лоб и умные, выразительные глаза. Он ехал верхом, в золотном платье, с богатым ожерельем, на превосходном коне, убранном драгоценной сбруей, посреди бояр и думных людей, которые старались перещеголять один другого своими нарядами. На кремлевской площади ожидало его духовенство с образами и хоругвями, но здесь русским показалось кое-что не совсем ладным: польские музыканты во время церковного пения играли на трубах и били в литавры; а монахи заметили, что молодой пан прикладывался к образам не совсем так, как бы это делал природный русский человек. Народ на этот раз извинил своего новообретенного царя. „Что делать, — говорили русские, — он был долго на чужой земле. Въехавши в Кремль, Димитрий молился сначала в Успенском соборе, а потом в Архангельском, где, припавши к гробу Грозного, так плакал, что никто не мог допустить сомнения в том, что это не истинный сын Ивана. Строгим ревнителям православного благочестия тогда же не совсем понравилось то, что вслед за Димитрием входили в церковь иноземцы. Первым делом нового царя было послать за матерью, инокинею Марфой: выбран был князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, которого Димитрий наименовал мечником. Царь отложил свое царское венчание до приезда матери…
18 июля прибыла царица, инокиня Марфа. Царь встретил ее в селе Тайнинском. Бесчисленное множество народа побежало смотреть на такое зрелище. Когда карета, где сидела царица, остановилась, царь быстро соскочил с лошади. Марфа отдернула занавес, покрывавший окно кареты. Димитрий бросился к ней в объятия. Оба рыдали. Так прошло несколько минут на виду всего народа». После такого признания матерью все были убеждены: царевич истинный. Конечно, не обошлось и без некоторых эксцессов: Василий Шуйский, хоть и присягнул новому царю, сразу стал готовить против него заговор, учитывая главой какой комиссии прежде был Шуйский, можно его понять. Но на этот раз заговор был раскрыт, все семейство Шуйских ожидало скорой смерти, однако… новый царь милостиво Шуйских простил, хотя и сослал, впрочем, и то ненадолго — всего на 12 дней, до своего венчания на царство. Это была его роковая ошибка.
«Есть два способа царствовать, — говорил Димитрий, — милосердием и щедростью или суровостью и казнями; я избрал первый способ; я дал Богу обет не проливать крови подданных и исполню его». Он еще не знал своих подданных. 30 июля он торжественно был венчан как государь в Успенском соборе. Сразу же после воцарения он стал пересматривать способы управления своим государством: служилым удвоил содержание, помещикам удвоил земельные наделы, сделал судопроизводство бесплатным, прекратил злоупотребления при сборе податей, сделав процесс прямым, без посредников, запретил потомственную кабалу, сделал свободным перемещение через границы, даже ввел закон, по которому нерадивые помещики, которые не заботились о своих крестьянах, вынуждены были отпускать их на свободу, а право сыска беглых ограничил пятью годами, Боярскую думу он преобразовал в сенат и сам заседал в сенате ежедневно, разбирая жалобы, кроме всего прочего, пытался он ввести и свободу совести. Последнее послужило первым сигналом, что с царем что-то «очень неправильно». Однако «обращения» Московии в латинскую веру, которого ожидали в Риме, тоже не произошло: Дмитрий любезно обращался к папе, но видел в нем лишь отличного союзника в затевавшийся им войне с турками.
Напоминая будущего царя Петра, Дмитрий живо интересовался подготовкой к походу против Крыма: он лично отслеживал изготовление пушек и прочего оружия на пушечном дворе, сам пробовал это оружие, устраивал военные маневры, трудился вместе с ремесленниками, гулял по Москве, говорил с народом — то есть вел себя так, как цари себе никогда не позволяли. Ко всему прочему новый царь «не преследовал народных забав, как это бывало прежде: веселые „скоморохи" с волынками, домрами и накрами свободно тешили народ и представляли свои „действа"; не преследовались ни карты, ни шахматы, ни пляска, ни песни. Димитрий говорил, что желает, чтобы все кругом его веселилось. Свобода торговли и обращения в каких-нибудь полгода произвела то, что в Москве все подешевело и небогатым людям стали доступны такие предметы житейских удобств, какими прежде пользовались только богатые люди и бояре…
Кто бы ни был этот названый Димитрий и что бы ни вышло из него впоследствии, несомненно, что он для русского общества был человек, призывавший его к новой жизни, к новому пути. Он заговорил с русскими голосом свободы, настежь открыл границы прежде замкнутого государства и для въезжавших в него иностранцев, и для выезжавших из него русских, объявил полную веротерпимость, предоставил свободу религиозной совести: все это должно было освоить русских с новыми понятиями, указывало им иную жизнь. Его толки о заведении училищ оставались пока словами, но почва для этого предприятия уже подготовлялась именно этой свободой. Объявлена была война старой житейской обрядности. Царь собственным примером открыл эту борьбу, как поступил впоследствии и Петр, но названый Димитрий поступал без того принуждения, с которым соединялись преобразовательные стремления последнего. Царь одевался в иноземное платье, царь танцевал, тогда как всякий знатный родовитый человек Московской Руси почел бы для себя такое развлечение крайним унижением. Царь ел, пил, спал, ходил и ездил не так, как следовало царю по правилам прежней обрядности; царь беспрестанно порицал русское невежество, выхвалял перед русскими превосходство иноземного образования. Повторяем: что бы впоследствии ни вышло из Димитрия — все-таки он был человек нового, зачинающегося русского общества». Естественно, что Василия Шуйского трясло от ярости.
Шуйский Василий Иванович (Василий IV Шуйский) (1552–1612), псковский воевода, князь
В отличие от Дмитрия это был человек совсем другого склада. «Трудно найти лицо, — выносит приговор ему Костомаров, — в котором бы до такой степени олицетворялись свойства старого русского быта, пропитанного азиатским застоем. В нем видим мы отсутствие предприимчивости, боязнь всякого нового шага, но в то же время терпение и стойкость — качества, которыми русские приводили в изумление иноземцев; он гнул шею пред силою, покорно служил власти, пока она была могуча для него, прятался от всякой возможности стать с ней в разрезе, но изменял ей, когда видел, что она слабела, и вместе с другими топтал то, перед чем прежде преклонялся. Он бодро стоял перед бедою, когда не было исхода, но не умел заранее избегать и предотвращать беды. Он был неспособен давать почин, избирать пути, вести других за собою. Ряд поступков его, запечатленных коварством и хитростью, показывает вместе с тем тяжеловатость и тупость ума. Василий был суеверен, но не боялся лгать именем Бога и употреблять святыню для своих целей. Мелочной, скупой до скряжничества, завистливый и подозрительный, постоянно лживый и постоянно делавший промахи, он менее, чем кто-нибудь, способен был приобресть любовь подвластных, находясь в сане государя. Его стало только на составление заговора, до крайности грязного, но вместе с тем вовсе не искусного, заговора, который можно было разрушить при малейшей предосторожности с противной стороны».