тоже был очень хороший товарищ, но не в том роде, как Луначарский: Луначарский поднимал бодрость словами, этот старался услужить каждому и, главное, примирить всех, когда начиналась или грозила ссора. Самое удивительное то, что в нем тогда вовсе не было той твердокаменности, которая отличает вообще большевиков и которая проявилась в нем впоследствии. Ведя дела артели, он всегда внимательно выслушивал пожелания всех и каждого, всегда старался найти решение, которое по возможности удовлетворило бы всех.
В нашей тюремной жизни был такой эпизод. Нас, ибсенистов, не вызывали на допросы 6 недель, и никакого движения нашего дела не было видно. Срок, по русским понятиям, небольшой: об этом мы могли бы узнать хотя бы от наших товарищей по заключению, сидевших по другим делам. Но сидеть в тюрьме скучно, тяжело, и вот среди нас появилась мысль объявить голодовку.
Как известно, голодовка — средство отчаянное, к которому можно прибегать только в действительно крайнем случае. Но молодежь среди нас (то есть подавляющее большинство), в особенности женская, начала бурлить:
— Голодовка, голодовка.
Для более серьезных людей было совершенно несомненно, что ни к чему, кроме унижений и скандала, голодовка в данных условиях привести не может. Но вместе с тем одно время я сильно боялся, что голодовка будет объявлена. И вот Урицкий больше всех сделал для ее предотвращения. Самых пылких протестантов он убеждал, что для голодовки нет пока достаточных доводов и нет никакой надежды, чтобы она имела какой-нибудь практический результат. И убедил, и таким образом спас нас от этой роковой ошибки.
И этот добрый, гуманный, мягкий и на редкость тактичный человек, уважающий чужое мнение, оказался палачом. Каким путем пришел он в Чека? К сожалению, после тюрьмы и ссылки его в Восточную Сибирь (в 1901 г.) я совершенно потерял его из вида, и он всплыл для меня на поверхность жизни только в 1917 г. Где он был, что делал, каким влияниям подвергался, — не знаю729.
15 сентября 1928 г.
Прага
ЧАСТЬ III. НОВЫЙ ВЕК. ВОСПОМИНАНИЯ ИЗ ЭПОХИ 1900–1905 ГГ
Глава I. Поездка за границу, в Германию и Австрию (с чужим паспортом). — Знакомство с Масариком. — Встреча с Плехановым и Аксельродом. — Возвращение в Киев (1900–1901)
Месяца через два после освобождения из тюрьмы по ибсеновскому делу, о котором писал в предыдущей части моих воспоминаний, в августе, я решил осуществить мой план заграничной поездки, который был составлен в начале года и которому помешал арест. Но просто подавать обычное прошение о паспорте не мог: ведь я был освобожден «впредь до приговора» как обвиняемый в участии в революционной сходке; от меня была отобрана подписка о невыезде из Киева.
Следовательно, я должен был раньше обратиться к генералу Новицкому с просьбой об отпуске. Идти к нему было всегда крайне тяжело: ведь всегда можно было нарваться на оскорбительную грубость. Тем не менее пришлось переломить себя. На этот раз я, сверх всякого ожидания, встретил большую любезность (очевидно, Новицкий не забыл о братском письме к нему его брата, генерала — не жандармского — Новицкого), любезность едва ли не более оскорбительную, чем могла бы быть грубость.
Новицкий начал со мной разговор об ибсеновском деле и притом не в тоне желающего выведывать следователя, а в тоне доброго знакомого, ужасающегося развращению нравов современной молодежи. Он начал с Тарле.
— Представьте себе, руководитель молодежи, учитель, в будущем — профессор! Вместо того чтобы направлять молодежь к добру, он сам идет на революционную сходку, где собрались разные жидовки. — А ну-ка, покажите, что у вас в карманах? — Оказывается: прокламации! Хорош!
— Простите, во время ареста я стоял рядом с Тарле, и я не видел, чтобы у него была вынута хоть одна прокламация.
— Говорю же вам, — в тоне уже слышатся легкие дальние раскаты приближающейся грозы, — целая пачка прокламаций! И какой он учитель! Я спрашивал знакомых гимназисток: любят ли они Тарле730. Нет, отвечали мне, он только о французской революции и говорит.
— Простите, он читает и древнюю, и среднюю историю, и я знаю, что особенно любит историю среднюю, когда никакой французской революции не было.
— Да, да, разные там Гракхи, а о Сусанине — ни слова.
Мое положение было исключительно трудное и мучительное. Хотелось возражать и чувствовалось, что это совершенно бесполезно для Тарле, а для меня опасно.
С большим трудом я перевел разговор на мою заграничную поездку.
— Куда же вы собираетесь ехать?
— Главным образом в Германию.
Я собирался ехать «главным образом» в Австрию, но сказать об этом Новицкому не решился, так как он мог знать, что туда я могу ехать только нелегально: о моем аресте в Австрии за три года перед тем в свое время писалось в газетах, и не только в малораспространенной гайдебуровской «Руси», где я сам писал об этом, но и в «Новом времени», и в «Киевлянине». Конечно, нелегальность была австрийская, до Новицкого не касавшаяся, но все-таки посвящать Новицкого в это дело не было смысла.
— А на выставку в Париж не собираетесь?
(В то время в Париже была международная выставка731.)
В голосе Новицкого на этот раз не было слышно каких-нибудь специфических жандармских нот, да и вопрос был совершенно естественный, и потому я ответил вполне добросовестно:
— Может быть, я и съезжу в Париж на несколько дней, если выберу свободное время и останутся свободные деньги, но главные интересы у меня сейчас в Центральной Европе.
— Хорошо, я разрешу вам заграничный отпуск. Но не могу этого сделать без залога.
— Что ж делать. Постараюсь достать нужные деньги. Сколько же вы потребуете?
— Я не хочу вас затруднять. Сколько вы могли бы внести сейчас же, без особого для себя затруднения?
— Рублей триста.
— Маловато. Ну, так и быть, я отпущу вас под залог в триста рублей.
Это было совершенно неожиданное великодушие. Видимо, я сильно пал в цене. Когда за 13 лет перед тем меня отпускали из тюрьмы в Петербурге, то за освобождение с моей матери потребовали целых 2000 рублей, и ведь отпускали меня в пределы России, а теперь за границу, следовательно, с легкой возможностью бежать, и меня оценили всего