— Я ничего не знаю и даже не стану ни о чем думать, — сказал Николай. — Но это так далеко… так далеко, что только туда и лежит мне дорога!..
Они стали говорить об этой дороге, и Николай решил, что теперь уже не будет откладывать отъезда, что выедет через два дня.
XXVIII. ЧТО ТАМ…
Граф Щапский, не признанный и выгнанный сыном, не чувствовал ничего, кроме злобы. Но и злобу, как и все свои ощущения, он умел скрывать.
«Нахальный, надутый дурак! — думал он про Николая. — И ведь есть люди, которые считают его умным! Если бы у него была хоть капля смысла, разве бы он поступил так? Ведь не мог же он вообразить, что я все выдумал, что я не отец его… Письма слишком ясны, слишком красноречивы, и, наконец, слова его и вид показывали, что он поверил!.. Глупец! Мог бы припрятать на час-другой свою надутую спесь, мог бы притвориться… Только бы выиграл…»
Никак не мог понять граф Щапский того, что должно было произойти в душе Николая, всего этого ада, который он в нем поднял.
«Ему же хуже, ему же хуже!» — повторял он про себя.
Но скоро он должен был сознаться, что Николай все же заставил его несколько опешить, что дело повернулось вовсе не особенно хорошо и что «тем хуже для него» — только фраза.
Он видел теперь, что еще раз обращаться прямо к Николаю — уж нечего и думать, ничего из этого не выйдет. Да и вот ведь он едет — куда едет? Надолго ли?..
«А все же, в конце концов, он будет вынужден выплачивать мне пенсию! Я на него подействую через мать…»
Он на следующее же утро послал Катерине Михайловне письмо, в котором объявлял, что был у них накануне и все открыл сыну, так как она не желает исполнить своих обязательств. Этот молодой человек очень дурно к нему отнесся и оскорбил его так, что он забыть этого не в состоянии. Он решил все кончить тихо и мирно, «между своими», но если с ним так обращаются, если не признают его «естественных» прав, то он ничего не скроет от общества. Катерина Михайловна должна знать, что он выше всяких предрассудков, что он презирает общественное мнение и что ему нет никакого дела до того, что будут говорить собственно о нем. Но, может быть, ей и ее сыну это не все равно. Зачем же в таком случае она его обманывает, зачем ее сын оскорбил его?
Но даже, несмотря на этот обман и оскорбление, он и теперь готов на уступку. Он будет молчать, если они исполнят свою прямую относительно него обязанность: помогут ему расплатиться с долгами, которых у него на триста тысяч рублей, а затем дадут ему возможность пристойно жить с помощью ежегодной пенсии в двадцать пять тысяч рублей. Незначительность этой суммы при их состоянии показывает, что он не желает злоупотреблять своими правами…
Он не задумался послать это письмо. Она, наверное, его уничтожит…
«Ну и пусть их, даже лучше, если он с ними развяжется… Эти сцены, комедии, переписка ему надоедают… Сделать форменное условие и отдать письма — вот и все…»
Катерина Михайловна, получив письмо, в первую минуту просто не поверила глазам своим.
«Да нет! Этого не может быть!»
Но ведь она знала Щапского, она должна была ему поверить.
«Все так и есть: его угрозы — не шутки, он на все способен. Совершилось-таки самое страшное, чего она боялась… Но самое ли страшное? Он грозит последним!..»
Катерина Михайловна схватила это письмо, скомкала его, подошла к топившемуся камину и бросила письмо в огонь.
«Как же это!.. Что же Николай?!»
Все рушится, все, со всех сторон…
«Ведь вот и он, как и Сергей, вышел в отставку, собрался уезжать… еще бы два-три дня и уехал бы — ничего этого не было… Изверг поспешил!.. Николай… Николай!..»
В ней пробудилось что-то похожее на любовь к этому несчастному сыну, заговорила наконец совесть.
Она стояла бледная, похолодевшая… потом обеими руками схватилась за грудь. Ей перехватило дыхание, в глазах мутилось. Холод, страшный холод леденил ее всю, проникал, как ей казалось, до самых костей…
Вся комната, все предметы закружились перед нею. Она едва дотащилась до сонетки, дернула ее и почти без чувств упала в кресло.
Когда на звонок вбежала ее старшая горничная, то перепугалась, увидя барыню в таком положении.
Катерина Михайловна слабым голосом приказала перенести себя на кровать и раздеть. Послали за доктором. Через два часа по всему дому было известно, что Катерина Михайловна серьезно больна. В ее спальне перебывали все, за исключением Николая. Он знал, что она больна, но не шел — и она не звала его.
На следующее утро Николай должен был ехать. Все распоряжения уже были сделаны, все было приготовлено. Он ехал теперь в Москву, а оттуда дальше и дальше, на юг и на восток. Он не брал с собою никого из прислуги, ехал совсем один.
Весь вечер он провел у себя, запершись, писал что-то, писал несколько часов кряду. Наконец у него стало рябить перед глазами. Часовая стрелка показывала половину второго. Он положил перо, взглянул на несколько больших листов почтовой бумаги, исписанных им, и потом порывистым движением руки разорвал все эти листы и бросил их на догоравшие угли камина.
Через несколько секунд листки вспыхнули, и скоро от них осталась только легкая, коробившаяся кучка пепла, с пробегавшими по ней искорками.
Это было последнее его прощание с Наташей. Поддаваясь невольному движению, он излил перед нею все, чем было полно его сердце. Это была горячая, страстная, мучительная речь. Это была исповедь тоски и мрака, наполнявших его душу. Он не мог не высказать ей всего этого. Но когда написал, когда все было кончено, когда сказалось последнее слово муки и страсти, он внезапно решил, что не оставит ей листов этих, что не должен, не смеет…
Он провел рукой по своему бледному лбу, покрытому каплями холодного пота, зажег свечку и, неслышно ступая мягкими туфлями по коврам, вышел из комнаты.
В доме все было тихо — ни звука, нн шороха. Он прошел несколько пустых комнат и остановился перед дверью в спальню. Он уже несколько дней не переступал порога этой комнаты. Он отворил дверь и вошел, поставил свечку на маленький рабочий столик Мари.
«Она спит! — подумал он. — Спит! Хорошо, что может спать!»
Он подошел к кровати. Слабый отблеск свечи и лампады озарял лицо Мари. Она спала крепко, но лицо ее было теперь бледно, выражение не то грусти, не то усталости застыло на нем.
Николай склонился над нею, несколько мгновений глядел на нее. Она мерно дышала. У него защемило сердце. Ему невольно вспомнилось иное время, давно прошедшее, невозвратное время…
Тихая слеза скатилась с его щеки и упала на красивую белую руку Мари.
Он припал к этой руке дрожащими губами, потом тихо отошел от кровати, взял свечу и вышел.
Но он не вернулся в свой рабочий кабинет, который был теперь и его спальней. Он пошел дальше длинным коридором и отворил дверь в комнату, где помещался Гриша с Володей и гувернером.
И здесь была полная тишина, француз и мальчики крепко спали.
Николай подошел к кровати Гриши и опустился перед нею на колени, приложив свое мокрое от незамечаемых им слез лицо к разгоревшейся щеке мальчика.
Гриша шевельнулся, потянулся, проговорил что-то невнятное. Николай перекрестил его и хотел уже выйти, как вдруг заметил Володю, который сидел на своей кровати и большими, широко раскрытыми, изумленными глазами глядел на него.
— Дядя, это вы? — даже с испугом выговорил он. Николай подошел к нему, крепко его обнял и поцеловал.
— Ты знаешь — я уезжаю завтра… прощай, будь здоров, учись хорошенько, будь всегда добрым… будь дружен с Гришей… люби его!.. Обещаешь?
Володя обвил своими тонкими ручонками шею дяди и заплакал.
— Я очень люблю Гришу и всегда буду любить его! — сквозь слезы прошептал он. — Дядя милый, зачем вы уезжаете! Возвращайтесь скорее!..
Николай перекрестил и его — и почти выбежал из комнаты.
Но и теперь он не вернулся к себе, а сошел в нижний этаж, к Борису Сергеевичу. Старик не спал и, видимо, поджидал его — и еще часа два проговорили они. Борис Сергеевич дал ему письма к своим азиатским друзьям, дал последние наставления.
Николай так и не ложился в эту ночь и утром вышел с потухшими глазами, с осунувшимся и постаревшим лицом. Но он, по-видимому, был спокоен. Он отправился в спальню матери — с ней проститься.
Он в первый раз еще ее видел после ужасного появления Щапского. Катерина Михайловна лежала на кровати совсем съежившаяся, маленькая. При виде сына она закрыла глаза и протянула ему руку.
— Уезжаешь? — прошептала она.
— Да…
— Ну, прощай… да храни тебя Бог!
Он наклонился к ее руке и прикоснулся к ней холодными губами.
Она перекрестила его, с трудом приподнялась, поцеловала его в лоб.
— Прощай, больше не увидимся! — расслышал он ее шепот.
«Ведь мать! Мать!» — отдалось ему в сердце.