Солнечным был и день коронации, 22 августа. «В Кремле были построены места для зрителей, некоторые пускались по билетам, а за местами весь Кремль был полон народом. От собора до собора было разостлано красное сукно для шествия Государя; по сторонам стояла гвардия. Мы собрались с раннего утра в Кремлевский дворец в тронную залу. Долго ждали мы Государя и не знали, в которые двери он войдет. Через несколько времени начало доходить до нас ура; но по разным местам и голосов от десяти, не более. Это показалось нам странным, потому что ура могло в это время кричаться только в приветствие Государю и было бы всеобщее. Мы подошли к окну и увидели, что через толпу народа пробираются два белые султана. Это были Константин Павлович и Николай Павлович: первый вел его под руку и открывал ему дорогу. Так как въехать в Кремль по множеству народа не было возможности, то они вышли из коляски и пробирались во дворец пешком. Их узнавали только те, с кем они сталкивались в толпе; эти-то несколько человек и кричали ура, между тем как другие не видали их и молчали… По совершении коронования, когда начались поздравления, Николай Павлович сам подошел к матери и сделал вид, что хочет стать перед ней на колена; но она не допустила его и приняла в свои объятия. Когда потом он бросился обнимать Константина Павловича (а его было за что благодарить!), чем-то зацепился за его генеральские эполеты, и насилу могли расцепить их!»{480}
В этом легко было увидеть знак — добрый или напротив, судить читателю. По свидетельству Дениса Давыдова, цесаревич, выходя из собора, сказал Опочинину: «Теперь я отпет»{481}. Он уехал в Варшаву на следующий день после коронации, в ночь с 23 на 24 августа, не желая принимать участие в дальнейших празднествах и торжествах.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ.
ИЗГНАННИК
Николай (сжимая в бешенстве кулак): Мой брат… поляком стал!
Юлиуш Словацкий. Драма «Кордиан» {482}
СЛЕДСТВЕННЫЙ КОМИТЕТ
Константин Павлович ехал в Варшаву стареть, множить промахи, повторять одни и те же ошибки. Но пока экипаж его бодро катился по российским, а затем и польским дорогам, несчастливого будущего он не предвидел, надеясь окончить дни на второй своей родине, в Варшаве, в Бельведере, в семейном и дружеском кругу.
Спустя десять дней после мятежа на Сенатской площади он с явным удовлетворением писал Николаю: «Благодарение Богу, до настоящего времени среди этих гнусных открытий не скомпрометировано имя кого бы то ни было из тех, которых мой покойный благодетель соблаговолил вверить моему начальствованию. Здесь всё спокойно и удивлено и возмущено петербургскими ужасами»{483}. Еще с середины ноября 1825 года, после того как майор Лукасинский дал показания, Константин знал, что организованное им «Патриотическое общество» продолжало существовать. Тем не менее великий князь не счел нужным произвести ни одного нового ареста{484} — он считал вредным дальнейшее ужесточение репрессий.
Иначе думали в Петербурге. Там следствие над декабристами развернулось во всю ширь, все необходимые механизмы были запущены, все доступные веку способы давления на арестантов приведены в действие, колеса вращались, оси скрипели, ниточки дергались, допросы не прекращались — связи между российским тайным обществом и Польшей обнаружились немедленно. Пестель, Бестужев-Рюмин, а в особенности привезенный из Киева в Петербург и дрожавший от ужаса камер-юнкер Антон Яблоновский, впоследствии заслуживший прощение за раскаяние и откровенность, поведали о своих польских братьях всё, что только могли вспомнить. Тут-то Николай и вручил Константину Павловичу carte blanche, предоставив ему власть «диктаторскую и неограниченную». Как мы помним, уже вторую в его жизни. В 1822 году, когда над Царством Польским, казалось, нависла революционная угроза — carte blanche Константину вручил император Александр. Тогда цесаревичу это было на руку, так как упрощало его жизнь в Варшаве окончательно и легализовало любые злоупотребления.
В 1826 году Константин новым полномочиям не обрадовался — теперь власть диктаторская означала вовсе не безответственность, напротив. Вся полнота ответственности за нарастающее в Царстве Польском бурление, листовки, сомнительные тайные общества и собрания ложилась на плечи цесаревича. Отныне Константин Павлович должен был действовать как представитель интересов Российской империи, не принимая в расчет никаких личных соображений. До сих пор он поступал ровно наоборот — жил, как чувствовал, делал, что считал нужным, руководствуясь исключительно собственными представлениями об интересах России, причем представления эти мистическим образом совпадали с его личными интересами. Александр на всё закрывал глаза, прощая брату и поругание конституционных законов, и грубости в обращении с подчиненными, и самоубийства польских офицеров, ведь исполнению двух важных задач Константин способствовал: растил прекрасно обученную армию и не мозолил глаза в столице. Большего «ангелу» не требовалось.
С явлением на сцену императора Николая всё стало иначе. Прожив к тому времени в Польше десять с лишним лет, Константин искренне полюбил поляков. Оставляя за скобками княгиню Лович, заметим, что «брак» Константина с ее соотечественниками был все-таки не равным, с польской стороны вынужденным, заключенным под давлением обстоятельств. Великого князя это смущало мало. Плодом странного союза стало польское войско, которое цесаревич и в самом деле обожал как собственное дитя, любя в нем свои неусыпные заботы и попечения. Кто как не он возродил, если не создал заново польскую армию, кому как не ему она была обязана образцовой выучкой? Но дети редко бывают благодарны. Они превосходно запоминают все обиды, наказания, строгости и не хотят знать о родительских трудах и тревогах.
В целом польская армия не испытывала к цесаревичу симпатии. Он по-прежнему унижал польских офицеров, по-прежнему требовал слепого повиновения, а вместе с тем преданности. Сдержанная вежливость, с которой относились к Константину иные польские генералы, никак не означала истинной преданности, ни тем более любви. Польскому офицерству дела не было до того, что Константин Павлович не мыслил иных форм поведения на плацу и верил в то, к чему привык, — гатчинские уроки оказались невытравимы. Даже изменившиеся политические взгляды цесаревича не привлекли к нему польские сердца. Поляки словно бы и не заметили, как эволюционировали его убеждения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});