V
Скучно жилось Александру Александровичу Романову. Все как будто устроилось так, как он хотел, как они хотели с Константином Петровичем, а между тем почти все знавшие царя лично замечали на его широком бородатом лице печать уныния. Унывал император. Тщетно пытался он развлечь себя то игрой на геликоне, то охотой, то театром, то посещением картинных выставок, — в конце концов, все эти удовольствии не могли уничтожить в душе какой-то меланхолии. Тот сон, в который погрузилась при нем Россия и он сам, царь, вовсе не был легким сном: это был тяжелый и душный сон. Сердце стучало неровно, и дышать было трудно.
Семнадцатого октября 1888 года Александр Александрович ехал из Севастополя в Петербург. Около станции Борки, когда царь с семьей завтракал в столоном вагоне и уже подали гурьевскуго кашу, началась страшная качка, раздался треск, и Александру Александровичу показалось, что взорвано полотно дороги и что всему конец. Он закрыл глаза. В это мгновение что-то тяжелое и твердое рухнуло ему на плечи. Это была крыша вагона. Когда он открыл глаза, он увидел, что все вокруг ползают среди обломков. Рихтер кричал царю: «Ваше величество! Ползите сюда, здесь свободно!» Увидев, что император жив, Мария Федоровна, которая, падая, схватила Посьета за бакенбарды, вспомнила о детях и закричала страшным голосом: «Et nos enfants!» Но и дети оказались живы. Ксения стояла в одном платье на полотне дороги. Шел дождь, и телеграфный чиновник набросил на нее свое пальто с медными пуговицами. Лакей, который в момент катастрофы подавал царю сливки, лежал теперь на рельсах, не шевелясь, с остановившимися, оловянными глазами. Шел проливной дождь. Ветер, холодный и пронзительный, леденил изувеченных и раненых, которые лежали теперь на мокром глинистом дне балки. Александр Александрович приказал развести костры. Несчастные коченеющим языком умоляли перенести их куда-нибудь, где тепло. Александр Александрович, чувствуя боль в пояснице и в правом бедре, как раз в том месте, где был массивный портсигар в кармане брюк, ходил, слегка прихрамывая, среди раненых и с удивлением заметил, что на него никто не обращает внимания, как будто он не царь. И он думал о том, что он, самодержец, мог тоже лежать сейчас беспомощно окровавленный, как 1 марта 1881 года лежал его отец.
Это событие напомнило Александру Александровичу, что жизнь наша всегда канун смерти. Победоносцев объяснил ему, что совершилось чудо. «Но какие дни, какие ощущения мы переживаем, — писал Победоносцев. — Какого чуда, милости Бог судил нас быть свидетелями. Мы радуемся и благодарим Бога горячо. Но с каким трепетом соединяется наша радость и какой ужас остался позади нас и пугает нас черною тенью! У всех на душе страшная поистине мысль о том, что могло случиться и что не случилось истинно потому только, что Бог не по грехам нашим помиловал». В этом же смысле и тоне был составлен манифест к народу. Государь сам официально признал свое спасение чудесным.
Выяснилось вскоре, что покушения не было и что несчастье случилось потому, что Александр Александрович требовал такой скорости, какой не могли выдержать два товарных паровоза, тащивших слишком громоздкий и тяжелый царский поезд.
После этой катастрофы жизнь опять стала монотонной и скучной. Государь все еще был толст, но нервы у него были не в порядке, и он часто плакал. Вокруг него не было людей, которые могли бы пробудить в нем какой-нибудь интерес к жизни. Он уважал одного только Победоносцева, но и с ним было скучно. А кто были другие? Случилось как-то так, что все независимые люди удалились, и даже хотелось иногда, чтобы кто-нибудь поспорил и возразил, но все делали так, как хотел Константин Петрович, и, значит, спорить не было надобности. Такие случаи, как возражение Гирса на проект ограничения публичности судебного процесса в январе 1887 года, более не повторялись. Да и этот случай, кажется, был простым недоразумением, которое Константин Петрович напрасно считал «крамолою». Гире неосторожно прочел на заседании мнение юрисконсульта министерства иностранных дел профессора Мартенса, который предупреждал, что ограничение публичности суда произведет неблагоприятное впечатление в Европе и помешает договору о взаимной выдаче преступников.
На другой день Гире был на докладе у государя. Царь в ярости ходил по комнате, белый от гнева, с трясущейся нижней челюстью. Такие припадки с ним случались редко.
— Все эти судебные учреждения известно к чему клонят! — кричал он прямо в лицо Гирсу. — У покойного отца хотели взять всякую власть и влияние, в судебных вопросах… Вы не знаете, а я знаю, что это заговор…
Но заговоров теперь вообще никаких не было. Бунтовали только студенты в Москве, в Петербурге, в Харькове… И требования предъявлялись самые невинные. Но и это раздражало. Царь на докладах по тайным делам делал надписи: «Канальи!», «Скоты!», «Дерзкие мальчишки!» Все это было покрыто лаком.
В своих резолюциях он не стеснялся в выражениях. На докладе Государственного совета царь писал: «Они думают надуть меня, но это им не удастся». Члены Государственного совета обиделись и решили объясняться по этому поводу. Царь удивился: «Чего же они хотят?» — «Не покрывать лаком сих слов, ваше величество!» На этот раз государь развеселился: «Какой вздор! Пусть их просто вычеркнут!» В самом деле, ведь это все дела домашние, стоит ли из-за этого поднимать историю?
Какие же люди окружали царя? Одна современница, близкая к сферам, записала у себя в дневнике 20 мая 1890 года: «Гире — это хоть честный человек, Филиппов — мошенник, человек без принципов, Вышнеградский — плут, Чихачев — купец не из безукоризненных, Дурново — глуп, Гюбенет — нахал, напыщенный и односторонний, Воронцов — дурак и пьяница, Манасеин — про этого, кроме дурного, ничего больше не слышно. Вот люди, которые вершат судьбы России».
Надо сказать, что автор этой записи тоже была дама во многих отношениях сомнительная.
Мемуары этого времени свидетельствуют о глубоком падении правящих сфер. Эти люди не уважают друг друга. За внешним благообразием монархии Александра III таилась глубокая развращенность всех этих министров и сановников. Никто из них не верил уже в идею монархии и еще менее в идею самодержавия. Эту идею принципиально защищал один только Победоносцев.
В таких условиях, среди таких людей, жить было нелегко Александру Александровичу. А тут еще всякие неприятности. Особенно неприятен был 1891 год.
Путешествующего на Дальнем Востоке цесаревича Николая какой-то японец ударил по голове саблей… В том же году был голод. Журналисты, конечно, лгут, но кое-что в самом деле неприятно. Казанский губернатор издает циркуляры — советы варить кашу из кукурузы и чечевицы и есть с маслом вместо хлеба, по ни кукурузы, ни чечевицы в Казани нет. Вятский губернатор запрещает ввозить хлеб из одной волости в другую и продавать его. Курский губернатор в том же роде чудит. Красный Крест, по общим отзывам, действует недобросовестно — ворует. Везде злоупотребления. Отовсюду отзывы, что народ голодает серьезно. «Чувствуется что-то тяжелое, гнетущее, как будто ждешь катастрофы…»
Первого января 1891 года Победоносцев написал царю в Ливадию очередное злобное письмо с доносами, где не пощадил, между прочим, и «совершенно обезумевшего Соловьева», философа. «Теперь у этих людей, — пишет Победоносцев, — проявились новые фантазии и возникли новые надежды на деятельность в народе по случаю голода. За границей ненавистники России, коим имя легион, социалисты и анархисты всякого рода, основывают на голоде самые дикие планы и предположения, — иные задумывают высылать эмиссаров для того, чтобы мутить народ и восстановлять против правительства; не мудрено, что, не зная России вовсе, они воображают, что это легкое дело. Но у нас немало людей хотя и не прямо злонамеренных, но безумных, которые предпринимают по случаю голода проводить в народ свою веру и свои социальные фантазии под видом помощи. Толстой написал на эту тему безумную статью, которую, конечно, не пропустят в журнале, где она печатается, но которую, конечно, постараются распространить в списках. Год очень тяжелый, и предстоит зима в особенности тяжкая, но. с божией помощью, авось переживем и оправимся. Простите, ваше величество, что нарушаю покой ваш в Ливадии…» Читать это письмо было неприятно и мучительно и без того уставшему государю. Вообще Константин Петрович очень трудный человек. Надо ценить его, конечно, за приверженность к самодержавной власти, но он так иногда бывает настойчив в своих советах, что Александр Александрович чувствует себя школьником, несмотря на свои сорок пять лет. Так хочется иногда прогнать этого слишком умного ревнителя монархии.
В таких случаях Александр Александрович ищет общества генерала Черевина. Это генерал совсем неумный, но верный. Царю приятно, что генерал глупее его. Это — наперсник и собутыльник. С ним легко и просто.