«Интересно, русские дают чаевые, – подумал Смайли, – или это считается недемократичным?» Снова зазвенел звонок, открылась и закрылась парадная дверь, и Смайли услышал, как дважды звякнули бутылки с молоком, когда тот поставил их на стол в прихожей, исходя из профессиональных соображений о порядке.
«Господи помилуй, – в ужасе подумал Смайли, когда взгляд его упал на стоящий рядом старый холодильник, – это мне и в голову не пришло. Вдруг он снова захочет поставить сюда молоко?»
Полоска света над кухонной дверью внезапно стала ярче: в гостиной включили свет. Дом погрузился в какое-то невероятное оцепенение. Держась за нитку, Смайли подошел поближе, ступая по ледяному полу. Потом он услышал голоса. Поначалу невозможно было ничего разобрать. Они, должно быть, все еще в дальнем конце комнаты, подумал он. Или, может быть, они всегда вначале говорят тихо. Теперь Поляков подошел поближе: он стоял у сервировочного столика, наливая выпить.
– Какое у нас прикрытие на тот случай, если нас потревожат? – спросил он на хорошем английском.
«Приятный голос, – припомнил Смайли, – бархатный, как у тебя. Я часто дважды прокручивала пленку, только чтобы послушать, как он говорит». Конни, Конни, слышала бы ты его сейчас.
Из дальнего конца комнаты по-прежнему доносился приглушенный голос, отвечающий на вопросы. Смайли ничего не мог разобрать. «Где перегруппируемся?», «Каковы запасные варианты?», «Есть ли у вас при себе что-нибудь такое, что вы предпочли бы отдать мне на время нашего разговора, имея в виду мою дипломатическую неприкосновенность?».
Должно быть, это стандартная прелюдия, подумал Смайли, дань заведенному порядку, разработанному Карлой.
– Выключатель стоит в нижнем положении? Не будете ли так добры проверить? Спасибо. Что вы будете пить?
– Виски, – ответил Хейдон. – Самую большую порцию, черт бы ее подрал.
Отказываясь верить своим ушам, Смайли слушал, как знакомый до боли голос вслух читает ту самую телеграмму, которую Смайли сам написал для Тарра всего сорок восемь часов назад.
Затем на какое-то время одна половинка его естества в открытую восстала против другой. Волна яростного недоумения, которая охватила его еще тогда, в саду у Лейкона, и все это время, подобно могучему течению, мешала ему продвигаться вперед, швырнула его о скалы отчаяния; сознание взбунтовалось: я отказываюсь. Уничтожение другого человеческого существа ничем не может быть оправдано. Долгий путь страданий и предательства должен где-то закончиться. Но пока этого не случилось, будущего не было; было только казавшееся бесконечным соскальзывание ко все более ужасным предположениям относительно настоящего. Этот человек был моим другом и любовником Энн, другом Джима и, насколько я понимаю, его любовником тоже; измена, не человек, а именно измена, относилась к области общественных явлений.
Хейдон предал. Предал как любовник, как коллега, как друг, как патриот, как член того бесценного общества людей, которых Энн расплывчато называла «своими»; в каждый из моментов своей деятельности Хейдон открыто преследовал одну цель, а тайно достигал совершенно противоположной. Смайли очень ясно отдавал себе отчет, что даже сейчас он не был в состоянии охватить умом всех масштабов этой чудовищной двуликости; более того, какая-то клеточка в его мозгу уже поспешила встать на защиту Хейдона. Разве Билла самого не предали?
Всхлипывания Конни эхом отдались у него в ушах: «Бедняжечки. Привыкли к Империи, привыкли повелевать миром». С мучительной ясностью он видел честолюбивого человека, рожденного стать великим художником, воспитанного на правиле «разделяй и властвуй», чьи грезы и тщеславные устремления были сосредоточены, как и у Перси, на вселенских замыслах; для кого реальность представляла собой жалкий островок, с которого и человеческий голос едва ли долетит через отделяющую его от суши воду. Так что Смайли чувствовал не только отвращение, но и, несмотря на все то, что для него значил этот момент, острую обиду и негодование на те общественные установки, которые, вообще говоря, он должен был бы защищать. «Общественный договор – это палка о двух концах, знаете ли», – сказал Лейкон. Высокопарная лживость Министра, молчаливое добродетельное самодовольство Лейкона, пугающая алчность Перси Аллелайна – эти люди считают несостоятельными любые договоры. Так почему кто-то другой должен хранить им верность?
Он знал, конечно. Он всегда знал, что это Билл. Точно так же, как это знал Хозяин, и Лейкон тогда знал в доме Мэндела. Точно так же, как знали и Конни, и Джим, и Аллелайн с Эстерхейзи; все они молчаливо разделяли это не высказанное никем, подспудное, половинчатое знание; они были похожи на людей, которые считают, что болезнь пройдет сама собой, если ее не признавать, если не пробовать ставить диагноз.
А Энн? Энн тоже знала? Было ли это знание той тенью, что опустилась на них, когда они гуляли среди утесов Корнуолла?
Некоторое время он так и стоял в темноте и выжидал, зажав в одной руке пистолет, а в другой кусок нитки; толстый босой шпион, как непременно назвала бы его Энн, обманутый в любви и оказавшийся неспособным к ненависти.
Затем, все так же держа в руке пистолет, он на цыпочках подошел к окну, откуда просигналил пятью короткими вспышками – быстро, одна за другой.
Подождав довольно долго ответного сигнала, подтверждающего правильный прием, он вернулся на свой пост и продолжал слушать.
* * *
Гиллем бежал по асфальтовой дорожке вдоль канала, и фонарик дико плясал у него в руке; наконец он поравнялся с низким арочным мостом и стальной лестницей, зигзагами поднимающейся к Глостер-авеню. Калитка оказалась закрытой, ему пришлось перелезть через нее; при этом он до локтя разодрал себе рукав. Лейкон, одетый в какое-то старое деревенское пальто, стоял на углу Принсез-роуд с портфелем в руке.
– Он там. Он приехал, – прошептал Гиллем. – Джералд у него.
– Мне не нужно, чтобы вы устроили кровавую бойню, – предупредил Лейкон.
– Я хочу, чтобы все было абсолютно тихо и спокойно.
Гиллем не удосужился ответить. В тридцати метрах по дороге их ждал Мэндел в нанятом на всю ночь такси. Они ехали минуты две, не больше, и остановили такси, немного не доезжая до изогнутой улицы. Гиллем уже держал наготове ключ от двери, который ему дал Эстерхейзи. Дойдя до дома номер пять, Мэндел с Гиллемом перелезли через калитку, чтобы лишний раз не шуметь, и приблизились к дому, ступая по траве вдоль кромки дорожки. Пока они шли, Гиллем коротко обернулся, и ему на мгновение показалось, что за ними кто-то наблюдает в тени дверного проема через дорогу; он не мог различить, мужчина или женщина; но когда он обратил внимание Мэндела на черный силуэт, там уже ничего не было, и Мэидел довольно грубо приказал ему взять себя в руки. Свет на крыльце не горел. Гиллем пошел вперед, Мэндел остался ждать под яблоней.
Гиллем вставил ключ в замок, повернул его и почувствовал, что дверь открыта.
«Идиот несчастный, – торжествующе подумал он, – что ж ты даже защелку не опустил?» Он приоткрыл дверь на пару сантиметров и замешкался. Он медленно и глубоко дышал, набирая в легкие побольше воздуха перед решающим броском.
Мэндел приблизился еще на несколько шагов. По улице прошли двое молодых парней, громко смеясь, чтобы было не так страшно идти поздно ночью. Гиллем еще раз оглянулся, но так никого больше и не заметил. Он шагнул в прихожую.
На ногах у него были замшевые туфли, и они неожиданно скрипнули по паркету, который, как назло, никто не догадался накрыть ковриком. Стоя у двери в гостиную, он довольно долго слушал, что там происходит, пока в нем не закипела безумная ярость.
Его зверски замученные агенты в Марокко, его изгнание в Брикстон, его ежедневные бесплодные усилия, после которых у него оставалось лишь чувство опустошенности оттого, что он стареет, а юность, словно вода, ускользает между пальцами; унылая тоска, которая с каждым днем все сильнее сжимала вокруг него свои тиски, а способность в полную силу любить, смеяться и наслаждаться жизнью постепенно истощалась; постоянное размывание когда-то таких ясных критериев героизма, на которые он старался ориентироваться; препятствия и испытания, он взвалил их на себя во имя молчаливой преданности делу всей своей жизни – все это он сейчас готов был швырнуть в ухмыляющуюся рожу Хейдона. Хейдон, когда-то бывший его исповедником; Хейдон, с которым было так хорошо вместе посмеяться, поболтать, выпить чашечку этого вечно пережженного кофе; Хейдон, образец, по которому он строил свою жизнь.
И даже более того. Теперь он это видел, теперь он это понимал. Хейдон был для него больше, чем просто образец, он был для него источником вдохновения, путеводной романтической звездой, хотя романтика давно вышла из моды. Он был для него воплощением понятия «истинный англичанин», которое – именно по причине своей неопределенности, расплывчатости и неоднозначности – до сих пор придавало смысл всей жизни Гиллема. Питер чувствовал, что сейчас его не просто предали, но сделали сиротой. Его подозрения и обиды, так долго бывшие направленными на внешний мир – на его женщин, на его неудавшиеся любовные опыты, – сейчас тугим узлом завязались вокруг Цирка и его магического очарования, которое долгие годы поддерживало в нем веру, а теперь разбилось вдребезги. Со всей силой, на какую был способен, он отшвырнул дверь и влетел в комнату с пистолетом в руке. По разные стороны низкого столика там восседали Хейдои и грузный мужчина с черной челкой.