Рейтинговые книги
Читем онлайн Живу беспокойно... (из дневников) - Евгений Шварц

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 79 80 81 82 83 84 85 86 87 ... 236

30 декабря

Петроград оказался воистину призрачным. В искусстве. В нашей области – одни еще не умерли, а другие еще не родились. Старые имена не имели под собой почвы. А на новой почве росли странные искусственные цветы.

31 декабря

Ясинский, например, вступил в партию и вошел в литературную группу «Космист» с неопределенной, но вдохновенно левой программой. Вожди ее не знали, что возопят в ближайший день, но держались уверенно, будто знали. Собирались они часто в салоне (так его и называли: салон) у Мгеброва и Чекан[276] , столь же вдохновенно левых артистов. В темном коридоре посетителям преграждала путь застава: стол с двумя свечами, за которым восседал суровый старик, адмирал в отставке Мгебров, отец хозяина. Он собирал деньги за вход, на освещение – по миллиону, кажется, с человека. Если денег не было, пускал и так. В просторном зале у стены стоял овальный стол с альбомами, полными фотографий хозяйки в тунике – она не то была ученицей Далькроза, не то Дункан. Рояль. Стулья вдоль стен. Вот там выступали шумно космисты, и плясали босоножки, и декламировал, и при этом талантливо, рассеянно-вдохновенный Мгебров. И все это вместе с Далькрозом, и туникой, и романтическим театром, и вдохновенным Мгебровым считалось тем новым, что растет на смену умершему искусству.

1953

7 января

В 1921 году меня поразили своей красотой деревья на Мойке, против елисеевского особняка, в то время – Дома искусств. Несмотря на то, что был уже октябрь, они стояли пышные, без единого желтого листика, и мне чудилось, что они обещали мне счастье. Но зима наступила скоро, суровая, с двадцатиградусными морозами. Мы жили коммуной, купили дров на театральные деньги и топили высокие чугунные буржуйки. На боках их выступали светящиеся красные пятна. На трубах мы подогревали сыроватый черный хлеб и ели. И обеды готовили мы коммуной, и я, после долгого промежутка времени, обедал каждый день. Кроме того, в пустующей кухне палкинских номеров топили мы огромную плиту и, замесив на воде тесто, пекли прямо на плите лепешки и ели. На Кузнечном рынке покупали крупу, чаще всего ячневую, репу, которую я до тех дней никогда не пробовал, картошку – и ели. Дрова, еда – все это радовало, как может радовать только в голодные и холодные годы. Скоро мы нашли приработок: в «Живой газете» Роста. В страшные морозы ездили мы по клубам. В одном из них нам дали архив, чтобы мы топили буржуйку, банковский архив.

8 января

Когда в 1922 году наш театр закрылся, я, после нескольких приключений, попал секретарем к Корнею Ивановичу Чуковскому. Человек этот был окружен как бы вихрями, делающими жизнь вблизи него почти невозможной. Находиться в его пределах в естественной позе было невозможно, – как ураган в пустыне. Кроме того, был он в отдаленном родстве с анчаром, так что поднимаемые им вихри не лишены были яда. Я, цепляясь за землю, стараясь не щуриться и не показывать, что песок скрипит у меня на зубах, скрывая от себя трудность и неестественность своего положения, я пытался привиться там, где ничего не могло расти. У Корнея Ивановича не было друзей и близких. Он бушевал в одиночестве без настоящего пути, без настоящего языка, без любви, с силой, не находящей настоящего, равного себе выражения, и поэтому – недоброй. По трудоспособности трудно было найти ему равного. Но какой это был мучительный труд! На столе у него лежало не менее двух-трех-четырех работ – вот статья для «Всемирной литературы»[277] , вот перевод пьесы Синга[278] , вот предисловие и примечания к воспоминаниям Панаевой[279] , вот начало детской книжки. Он страдал бессонницей. Спал урывками. Отделившись от семьи проходной комнатой, он часов с трех ночи бросался из одной работы в другую с одинаковой силой и с отчаянием и восторгом.

9 января

Иногда выбегал он из дома своего на углу Манежного и обегал квартал – по Кирочной, Надеждинской, Спасской, широко размахивая руками и глядя так, словно тонет, своими особенными серыми глазами. И весь он был особенный – нос большой, рот маленький, но толстогубый, все неправильно, а красиво. Лицо должно бы казаться грубоватым, а выглядит миловидным, молодым, несмотря на седые волосы. На улице на него оглядывались, но без осуждения. Он скорее нравился ростом, свободой движения, и в его беспокойстве было что угодно, но не слабость, не страх. Он людей ненавидел, но не боялся, и это не вызывало осуждения и желания укусить у встречных и окружающих. Я приходил по его приказу рано, часов в восемь. Я в своем обожании литературы угадывал каждое выражение его томных глаз. Показывая руками, что он приветствует меня, прижимая их к сердцу, касаясь пальцами ковра в поясном поклоне, он глядел на меня, прищурив один свой серый прекрасный глаз, надув свои грубые губы, – с ненавистью. Я не слишком обижался, точнее, не обижался совсем. Ненависть этого рода вдруг вспыхивала в нем и к Коле – первенцу его, и к Лиде, и изредка к Бобе, и никогда к Муре, к младшей. По отношению к Марии Борисовне не могу ее припомнить. Она часто спорила на равных правах, тут шли счеты, в которые я боялся вникать. Но нас он часто обдавал этой неприязнью. И он спешил дать мне поручение, чтоб избавиться от меня. В те дни занимался он Панаевой. Я шел то в Публичную библиотеку, то к кому-нибудь из историков литературы.

10 января

А однажды ходил я доказывать, что ему, Корнею Ивановичу, неправильно назначили налог. И я в гор– или губфинотделе на канале Грибоедова, в великолепном кваренгиевском здании против мостика со львами, доказывал кому-то, что произошла ошибка, и, помнится, сбросили Корнею Ивановичу миллионов шестьдесят. Он поклонился мне в пояс и закричал своим особенным тенором, что я не секретарь, а благодетель. Научил он меня править корректуру в гранках, помечать ошибки на полях и в строчках. Иногда у нас завязывались разговоры, но среди них он вдруг явно уходил в себя, прищурив один глаз, но и до этого знака невнимания, говоря, он жил своей жизнью. Какой? Не знаю. Но явно трудной. За несколько месяцев до моего секретарства разыгралась громкая история с письмом, которое послал он за границу Алексею Толстому, который тогда редактировал в Берлине сменовеховский журнал «Накануне»[280] . В письме этом он приветствовал разрыв Толстого с эмиграцией, рассказывал, в каком унылом окружении живет, звал Толстого в Петроград. Письмо Толстой напечатал, и все оскорбленные, названные в письме, подняли шум. В Доме искусств, в Доме литераторов начались бурные собрания, на которых Чуковский отсутствовал по болезни. Говорили, что он близок к сумасшествию. Не знаю. Он вечно и почему-то каждый раз нечаянно обижал кого-нибудь. И Андреев жаловался, и Арцыбашев вызывал его на дуэль[281] , и всегда он приходил в отчаянье и был близок к сумасшествию, но оживал. Но проходили эти бон не бесследно. Иногда мне казалось, что измучен он нешуточно и все глядит внутрь, на ушибленные в драке части души. Вряд ли он был душевно болен, но мне казалось, что душа у него болит все время.

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 79 80 81 82 83 84 85 86 87 ... 236
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Живу беспокойно... (из дневников) - Евгений Шварц бесплатно.
Похожие на Живу беспокойно... (из дневников) - Евгений Шварц книги

Оставить комментарий