В ответ Гойя разразился яростной бранью. На голову погонщика посыпался такой фонтан карахо — ругательств, чертыханий и проклятий, что даже ему это было в новинку, причем Гойя орал во всю глотку. Погонщик не остался в долгу. Гойя его не слышал, но видел, как тот усердствует, и вдруг в самый разгар отборной ругани остановился и громко расхохотался.
— Не трудись, милейший, — сказал он. — Все равно преимущество на моей стороне. Ты меня слышишь, а я тебя — нет.
Хилю пришлось согласиться с очевидностью, а также признать, что этого господина вокруг пальца не обведешь.
— Вы большой человек, дон Франсиско, вы нам все равно, что свой брат, — сказал он. — Значит, порешим так. Семьсот восемьдесят реалов.
Сошлись на шестистах пятидесяти. Кроме того, они точно оговорили маршрут, плату за ночлег, за харчи, за корм для животных, и Хиль проникся еще большим почтением к седоку.
— Por vida del demonio — клянусь самим сатаной, — заявил он, — вы, ваше превосходительство, куда смекалистей нашего брата. — И они ударили по рукам.
Гойя старался как можно скромнее снарядиться в дорогу; приобрел себе черную мерлушковую куртку, простой широкий пояс и шляпу с остроконечной тульей и бархатными полями. Не забыл он и боту — бурдюк. В седельную сумку — альфорха он сунул только самое необходимое.
Они тронулись в путь. Гойя не заботился о своей наружности, не брился и скоро оброс густой бородой. Никто не принял бы его за важного господина.
Путь был долгий, а дневные переходы они делали короткие. Сперва направились по Кордовской дороге. Этим же путем он недавно ехал к Каэтане, мчался экстра-почтой, на шестерке лошадей, горя нетерпением, чувствуя себя баловнем счастья. А теперь платил за это сполна, когда еле-еле плелся назад по той же дороге убогим пожилым крестьянином и часто встречал в онемевшем мире непонимание, а то и насмешку.
На постоялом дворе Ла Карлота они узнали, что через три дня в Кордове должны казнить знаменитого разбойника Хосе де Роксаса, по прозвищу Эль Пуньяль — кинжал. Казнь разбойника, да еще такого знаменитого, как Пуньяль, превращалась в грандиозное, всенародное зрелище, заманчивее самой интересной корриды, и если человек, божьим соизволением, оказывался в это время поблизости, то с его стороны было бы безумием, более того, преступлением упустить такое зрелище. Погонщик тотчас же насел на Франсиско с уговорами задержаться на денек в Кордове, чтобы принять участие в этом великом событии: спешить-то все равно некуда. Франсиско всегда тянуло наблюдать людей в несчастье, а теперь, когда на него самого свалилось несчастье, это соблазняло его вдвойне. Он решил посмотреть на казнь.
Погонщик Хиль, как и полагалось ему по штату, был жаден до новостей, до всякого рода занимательных историй и уже дорогой много чего порассказал Гойе. Рассказывал он, не жалея красок и порядком привирая.
«En luengas vias, luengas mentiras — долго едешь, много врешь». О разбойнике Эль Пуньяле он тоже знал немало любопытного и кое-что добавил от себя к тем рассказам, которые теперь передавались из уст в уста. Разбойник Эль Пуньяль был особенно благочестивый и богобоязненный разбойник, он постоянно носил на себе два амулета — четки и освещенный образок скорбящей божьей матери Кордовской — и неукоснительно опускал десятую долю своих доходов в церковную кружку. Эта кружка была поставлена перед «Христом доброго разбойника», чтобы грабители могли хоть отчасти искупить свои грехи. Пуньяль и вправду пользовался особым покровительством пресвятой девы и ни за что не угодил бы в руки солдатам, если бы один негодяй из его шайки не продался полиции и тайком не снял с него, сонного, скорбящую божью матерь Кордовскую. И хотя добрые люди вздохнули с облегчением от того, что им больше нечего бояться разбойника, однако сочувствие населения было на его стороне и действий властей никто не одобрял. Дело в том, что Пуньялю обещали полное помилование, и ему и всем его сообщникам, если он передаст их в руки солдат. Он и уговорил свою шайку принести повинную. А начальство повернуло дела так, будто разбойники сдались не Пуньялю, а посланным с ним солдатам, и приговорило его к удушению.
Как только Гойя и Хиль добрались до Кордовы, они пошли в тюрьму посмотреть на разбойника. По обычаю, накануне казни каждый, кто пожелает, мог высказать в лицо приговоренному свое осуждение или сочувствие. В коридорах тюрьмы монахи-францисканцы собирали доброхотные даяния на обедни за упокой души осужденного. Покуривая сигары, сидели они перед церковными тарелками и кружками и время от времени, поощрения ради, выкликали цифру уже собранных пожертвований.
В камере приговоренного к смерти, в капилье, было полутемно. На столе между двумя восковыми свечами стояло распятие и изображение богоматери. В углу на нарах лежал Эль Пуньяль. Он укрылся полосатым одеялом до самого носа, так что видна была только верхняя часть лица — лоб, на который падали спутанные кудри, пронзительные черные, беспокойно бегающие глаза.
Сторожа попросили Франсиско и его спутника посторониться — другим тоже надо посмотреть. Но Франсиско хотел дождаться, чтобы Пуньяль поднялся. Он сунул сторожам внушительную мзду, и их оставили в покое.
Немного погодя Пуньяль в самом деле привстал. На нем почти ничего не было, только на шее висели четки и образок скорбящей божьей матери. По словам сторожей, образок принес какой-то парнишка, а ему дал его неизвестный мужчина; мужчину поймали, но тот, оказывается, получил его от другого неизвестного. Должно быть, предатель, похитивший у Пуньяля скорбящую божью матерь, не захотел, чтобы он шел на казнь без нее.
И вот теперь, все изведав — и славу и позор, — разбойник сидел на нарах почти таким же нагим, каким явился на свет. На голом теле виднелись только четки, надетые на него сейчас же после рождения, образок скорбящей божьей матери, который он когда-то приобрел, потерял и вновь обрел в канун казни, да кандалы и цепи, которыми перед смертью наградили его люди.
Посетители поносили и жалели его. Он им не отвечал. Только изредка поднимал голову и говорил:
— Не люди казнят меня, а собственные прегрешения.
Это он повторял много раз, как автомат, очевидно, по указке монахов. Но Гойя видел его обезумевший, полный безнадежного отчаяния взгляд, похожий на тот, каким смотрел на Гойю человек в зеркале.
На следующее утро, очень рано, за два часа до назначенного времени, Франсиско и погонщик уже были на Корредере, большой прямоугольной кордовской площади, где должна была состояться казнь. Густая толпа запрудила площадь, зрители заполнили также окна, балконы и крыши. Пространство вокруг эшафота было огорожено цепью солдат: туда пропускали лишь избранных — должностных лиц и дам и господ из высшего круга.
— Ваше превосходительство, назовите себя, — просил погонщик.
Правда, стоять вместе с толпой в давке и толчее было утомительно, да и видно было плоховато, однако Гойя предпочитал пережить среди народа и вместе с ним то, что должно было свершиться там наверху, на помосте. Впервые после постигшего его удара он забыл о своем несчастье и вместе с остальными напряженно ждал того, что предстояло.
Торговцы сластями и сосисками протискивались сквозь толпу, кто-то продавал романсы о подвигах Эль Пуньяля, кто-то предлагал за плату скамеечки, с которых лучше будет видно. Женщины с грудными младенцами на руках жаловались, что их давят и толкают, но никто не обращал на это внимания. Нетерпение толпы росло; еще осталось ждать целый час, еще полчаса… Как медленно тянется время.
— Для него оно идет куда быстрее, — ухмыльнулся кто-то.
Гойя не слышал слов, но угадывал все, что говорилось, он сроднился с толпой, чувствовал с ней заодно. И так же, как остальные, ждал в мрачном, кровожадном, жалостливом и радостном возбуждении.
Наконец на соборной колокольне пробило десять, и люди стали тесниться еще сильнее, вытягивая шеи. Но Пуньяль все не показывался. Испания — страна благочестивая, и часы в суде перевели на десять минут назад; десять лишних минут было даровано преступнику, может быть, для помилования, а главное — для раскаяния.
Но вот истекли последние десять минут и показался преступник.
Одетый в традиционную желтую рубаху, окруженный монахами-францисканцами, которые поддерживали его, совершал он свой последний короткий, бесконечный путь. Один из монахов нес перед ним распятие, а он все останавливался, чтобы поцеловать распятие и продлить себе жизнь. Все понимали его медлительность, прощали ее и вместе с тем не прочь были его подтолкнуть.
Наконец он дошел до ступеней эшафота. Тут он опустился на колени, монахи обступили его плотным кольцом, чтобы люди не видели, как он будет исповедоваться в последний раз. После этого он поднялся по ступеням в сопровождении одного-единственного дородного, добродушного с виду монаха.