Голос Шрадера звучал такой неподдельной заботой, что Фрайтаг вновь впал в оцепенение.
— Ты слышишь меня?
— Слышу.
— Да ты уже, наверно, нездоров. Ты что, хочешь замерзнуть насмерть?
— Здесь холодно.
Нет, холод он действительно ощущал, а когда поднялся во весь рост над парапетом, то и пронизывающий восточный ветер. Ветер нес с собой песок и пепел, но только не снег. Фрайтаг подставил ему лицо, и на губах его заиграла странная улыбка. Правда, в следующий момент у него уже зуб на зуб не попадал и улыбки как не бывало.
Где-то прогремел выстрел. Отколовшись от парапета, вниз полетели комья земли. И еще эти звуки — едва уловимые звуки впивающихся в землю пуль.
Шрадер больно ударил его по ногам, а когда Фрайтаг начал падать, подхватил под мышки.
— Идиот, вот же идиот! — негромко произнес он, словно самому себе. Фрайтаг ощутил холод во всем теле и застонал.
Парапет был широким. Ступени, что вели вниз, гораздо уже. Шрадер помог ему спуститься, и вскоре они уже были внизу. Тиммерман проводил их взглядом.
— Кордтс однажды врезал Моллю по ногам, — произнес Фрайтаг, трясясь всем телом. — Вот мерзавец. Жаль, что тебя там не было.
Шрадер потащил его вниз. Он чувствовал, что Фрайтаг замерз до костей, хотя, если не считая этого, с ним было все в порядке. Они вышли в крытую галерею под стеной, из которой ряд небольших арок открывал вход во внутренний двор. На другом конце двора пылал костер, и на фоне пламени четко вырисовывался силуэт угодившего в пруд русского танка. Танк торчал изо льда под углом, дуло на башне было повернуто в обратную сторону. Ну как, получил? Так тебе и надо, подумал про себя Фрайтаг.
Глава 26
Спустя две недели они по-прежнему оставались там же. 9 января. И мертвые, и живые по-прежнему в цитадели. К этому моменту надежды у них уже не было. Правда, пока живые еще живы, оставалась крохотная вероятность того, что кто-нибудь придет и спасет их. А вот надежда уже иссякла.
Потому что надежда требует хотя бы крупицы энергии, бодрости, а у них всего этого уже давно не было.
Они не жили, а скорее функционировали как какие-нибудь механизмы, — стреляли из винтовок, бросали гранаты, а в утомительные периоды затишья предавались каждый своим думам.
В конце концов, разве не известно, что ад длится целую вечность? Нет, вечность — это слишком сильно сказано. Их ад просто длился.
Мертвые валялись по всему внутреннему двору — как свои, так и русские, которым несколько раз удалось прорваться сюда и получить пулю. В некотором роде Фрайтаг даже завидовал Кордтсу. Уничтоженный им русский танк «Т-34» — пожалуй, единственный акт мужества, который он, Фрайтаг, совершил за всю свою жизнь, — тоже был на прежнем своем месте, застряв в замерзшем пруду посредине двора. Там, где лед был проломан, вода вновь затянулась коркой, взяв в ледяные тиски железную махину. Тела членов экипажа все так же лежали рядом. Правда, лица были изуродованы до неузнаваемости пулями, которые всадили в них доведенные едва ли не до безумия защитники цитадели. Правда, это не слишком бросалось в глаза, потому что вокруг валялись десятки других мертвых тел.
Поначалу защитники брали свежую воду из пруда, просверлив в нем отверстия. Но потом туда из танка натекло масло и топливо. Теперь солдаты гибли, с риском для жизни совершая под покровом ночи вылазки за водой к реке или другим источникам, например к воронкам, в которых под коркой льда обычно стояла вода.
На несколько дней совершенный им подвиг вселил во Фрайтага некоторую бодрость духа. Более того, он постоянно мысленно, как эпизоды фильма, прокручивал его, словно для дальнейшей подзарядки. Как ни странно, это срабатывало, причем тщеславия здесь не было ни грана. И вот теперь, спустя две недели, весь этот дополнительный рацион был израсходован до последней капли. В данных обстоятельствах две недели — огромный срок. Ему уже казалось, что застывший посреди пруда танк стоит здесь уже целую вечность.
Но наибольшие страдания в этой ситуации выпали на долю раненых. Испытываемые ими физические страдания вскоре подорвали стойкость духа даже тех, кто был здоров. Ближе к Новому году — никто не взялся бы сказать, когда точно, — их главный полевой хирург свалился с ног от изнеможения, с ним случилось нечто вроде нервного срыва. После нескольких дней коматозного ступора, слез, которые грозили в любую минуту перерасти в истерику, он сумел-таки, пусть даже частично, взять себя в руки и вернулся под мрачные своды лазарета, однако работал медленно, словно робот. Его помощники находились в чуть лучшей форме. Когда его медлительность становилось невозможно терпеть, когда и без того медленные движения замирали, а взгляд бывал тупо устремлен куда-то в пространство, они брали на себя его обязанности.
Подвальные помещения были забиты, что называется, под самую завязку. В принципе они и без того были невелики. В свое время здесь находился склад церковной утвари небольшой церковки, что располагалась на южном конце двора. Не исключено, что в этих подземельях когда-то хоронили людей, хотя никаких костей солдаты здесь не нашли. В подвале было тепло и даже по-своему уютно, если бы не тяжелый запах, от которого некоторых начинало мутить, как в шахте, в которой в избытке скопился метан. В общем, места здесь больше не было, и многие раненые лежали наверху, в длинных галереях, что тянулись по периметру внутреннего двора, и к ним днями никто не подходил. И хотя мимо весь день туда-сюда ходили здоровые солдаты, их последние часы в этом мире не вызывали ни у кого ни малейшего интереса.
Вот, оказывается, что такое ад, подумал Грисвольд, которому не оставалось иного выбора, кроме как прийти к такому умозаключению, когда он время от времени просыпался от боли, вызванной новыми страданиями. Вот уже несколько дней взгляд его был прикован к холодному каменному своду у него над головой, а также к клочку синего неба, который иногда проглядывал в проеме арки. Грисвольд получил пулю в грудную клетку. У него были сломаны ребра, а сама пуля засела где-то в мягких тканях. Отклонись она чуть-чуть ниже, угодила бы ему в живот, и тогда на протяжении нескольких дней его ждала бы мучительная агония. Сегодня он наверняка уже был бы мертв. Отклонись она чуть-чуть влево, и попала бы ему в сердце, и тогда бы смерть его была мгновенной. Теперь же, когда она сидела где-то внутри грудной клетки, он ощущал боль буквально во всех внутренних органах — в сердце, легких, желудке. Его почки были разорваны, но он этого не знал, поскольку врач его не осматривал. Как такое возможно, как такое только возможно? — задавался он время от времени вопросом.
Почки его постепенно выходили из строя, и мошонка раздулась до размеров грелки. Впрочем, само по себе это не было больно, и поэтому, охваченный общими физическими страданиями, он этого не замечал. Пошевелиться он не мог, потому что ребра тотчас напоминали о себе мучительной болью. Он лежал не шевелясь, и если бы все это время находился в сознании, то наверняка сошел бы с ума от того, что вот уже несколько дней находится в одной и той же позе. К счастью, на него накатывало полузабытье, его единственное спасение, а иногда приходил и настоящий сон. Увы, время от времени он все-таки просыпался, и тогда его мучения возобновлялись. Иногда его будил какой-нибудь солдат — приподнимал ему голову, чтобы влить в рот горячий чай или, на худой конец, просто кипяток. Однако по какой бы причине Грисвольд ни просыпался, это означало возвращение страданий, и он шепотом умолял, чтобы его не будили. Но его мольбы то ли никто не слушал, то ли о них забывали — санитары или просто солдаты, на которых возложили обязанность ухода за ранеными. Да и вообще, подчас было невозможно сказать, спит ли раненый, или просто лежит с закрытыми глазами, или же он уже отошел в мир иной. И чтобы убедиться, время от времени их легонько трясли.
Фрайтаг прошагал под сводами галереи, мимо Грисвольда и других раненых. Его терзал такой сильный голод, что он не мог ни на чем сосредоточиться. Он выходил из ступора лишь в тех случаях, когда русские предпринимали очередную атаку или когда они вновь обрушивали на них мощь своей артиллерии. Это было то единственное, что могло заглушить терзания голодного желудка. Правда, когда они предпринимали очередную атаку, он был вынужден взяться за оружие, а уже одно это требовало от него немалых усилий. Он был слишком голоден, чтобы замечать страдания раненых вокруг себя, и даже не стыдился своей черствости по отношению к ним. Нет, вообще-то он их замечал, — их было невозможно не заметить, — но они просто превратились в некое обязательное условие его бытия, из которого не следовало никаких выводов. Тем более что мысли его теперь носили лишь обрывочный характер. Просто его окружали раненые, вот и все. Наравне со всеми, когда наступала его очередь, он, как мог, ухаживал за ними, вливал им в рот теплое питье; иногда, поддерживая раненому голову, он уносился мыслями куда-то прочь из этого места.