«Да ведь это оно так кажется, что не мудрено, но оно у нас все лядащенькое, все ветхое: пока оно стоит на месте, так и цело; а тронешь — все рассыпется».
«Новое купите».
«Ну для чего же нам новое покупать, деньги тратить, — надо старину беречь, а береженого и бог бережет. Да мне и приказный Жига говорит: „Я, говорит, тебе по своему самому хитрому рассудку советую: не трогайся; мы, говорит, этого немца сиденьем передавим“».
«Смотрите, не врет ли вам ваш Жига».
«Помилуйте, что же ему врать! Если бы он, конечно, это трезвый говорил, то он тогда, разумеется, может по слабости врать; а то он это и пьяный божится: ликуй, говорит, Сафроныч, велии это творятся дела не к погибели твоей, а ко славе и благоденствию».
Такие обидные речи Сафроныча опять доходили до Пекторалиса и раздражали его неимоверно и, наконец, совсем вывели его из терпения и заставили выкинуть самую радикальную штуку.
«О, если он хочет со мною свою волю померить, — решил Пекторалис, — так я же ему покажу, как он передавит меня своим сиденьем! Баста! — воскликнул Гуго Карлыч, — вы увидите, как я его теперь кончу».
«Он тебя кончит», — передали Сафронычу; но тот только перекрестился и отвечал:
«Ничего; бог не выдаст — свинья не съест, мне Жига сказал: погоди, он нами подавится».
«Ой, подавится ли?»
«Непременно подавится. Жига это умно судил: мы, говорит, люди русские — с головы костисты, а снизу мясисты. Это не то что немецкая колбаса, ту всю можно сжевать, а от нас все что-нибудь останется».
Суждение всем понравилось.
Но на другой день после этих переговоров жена Сафроныча будит его и говорит:
«Встань скорее, нетяг ленивый, — иди посмотри, что нам немец сделал».
«Что ты все о пустяках, — отвечал Сафроныч, — я тебе сказал: я костист и мясист, меня свинья не съест».
«Иди смотри, он и калитку и ворота забил; я встала, чтобы на речку сходить, в самовар воды принести, а ворота заперты, и выходить некуда, а отпирать не хотят, говорят — не велел Гуго Карлыч и наглухо заколотил».
«Да, — вот это штука!» — сказал Сафроныч и, выйдя к забору, попробовал и калитку и ворота: видит — точно, они не отпираются; постучал, постучал: никто не отвечает. Забит костистый человек на своем заднем дворе, как в ящике. Влез Василий Сафроныч на сарайчик и заглянул через забор — видит, что и ворота и калитка со стороны Гуго Карлыча крепко-накрепко досками заколочены.
Сафроныч кричал, кликал всех, кого знал, как зовут в доме Пекторалиса, и никого не дозвался. Никто ему не помог, а сам Гуго вышел к нему со своею мерзкою немецкою сигарою и говорит:
«Ну-ка ну, что ты теперь сделаешь?»
Сафроныч оробел.
«Батюшка, — отвечал он с крыши Пекторалису, — да что же вы это учреждаете? Ведь это никак нельзя: я контрактом огражден».
«А я, — отвечает Пекторалис, — вздумал еще тебя и забором оградить».
Стоят этак — один на крыльце, другой на крыше — и объясняются.
«Да как же мне этак жить? — спрашивал Сафроныч, — мне ведь теперь выехать наружу нельзя».
«Знаю, я это для того и сделал, чтобы тебе нельзя было вылезть».
«Так как же мне быть, ведь и сверчку щель нужна, а я как без щели буду?»
«А вот ты об этом и думай да с приказным поговори; а я имел право тебе все щели забить, потому что о них в твоем контракте ничего не сказано».
«Ахти мне, неуж ли не сказано?»
«А вот то-то есть!»
«Быть этого, батюшка, не может».
«А ты не спорь, а лучше слезь да посмотри».
«Надо слезть».
Слез бедный Сафроныч с крыши, вошел в свое жилье, достал контракт со старым владельцем, надел очки — и ну перечитывать бумагу. Читал он ее и перечитывал, и видит, что действительно бедовое его положение: в контракте не сказано, что, на случай продажи участка иному лицу, новый владелец не может забивать Сафроновы ворота и калитку и посадить его таким манером без выхода. Но кому же это и в голову могло прийти, кроме немца?
«Ах ты, волк тебя режь, как ты меня зарезал!» — воскликнул бедняк Сафроныч и ну стучаться в забор к соседке.
«Матушка, — говорит ей Сафроныч, — позволь мне к твоему забору лесенку приставить, чтобы через твой двор на улицу выскочить. Так и так, — говорит, — вот что со мной злобный немец устроил: он меня забил, — в роковую петлю уловил мои ноги, так что мне и за приказным слазить не можно. Пока будет суд да дело, не дай мне с птенцами гладом-жаждой пропасть. Позволь через забор лазить, пока начальство какую-нибудь от этого разбойника защиту даст».
Мещанка-соседка сжалилась и открыла Василию Сафронычу пропуск.
«Ничего, — говорит, — батюшка, неужели я тебя этим стесню: ты добрый человек, — приставь лесенку, мне от этого убытку не будет, и я с своей стороны свою лесенку тебе примощу, и лазьте себе туда и сюда на здоровье через мой забор, как через большую дорогу, доколе вас начальство с немцем рассудит. Не позволит же оно ему этак озорничать, хотя он и немец».
«И я думаю, матушка, что не позволит».
«Но пока не позволит, ты только скорее к Жиге беги — он все дело справит».
«И то к нему побегу».
«Беги, милый, беги; он уже что-нибудь скаверзит, либо что, либо что, либо еще что. Ну, а пока я тебе, пожалуй, хоть одно звено в своем заборчике разгорожу».
Сафроныч успокоился — щель ему открывалась.
Утвердили они одну лесенку с одной стороны, другую с другой, и началось опять у Сафроновых хоть неловкое, а все-таки какое-нибудь с миром сообщение. Пошла жена Сафроныча за водой, а он сам побежал к приказному Жиге, который ему в давнее время контракт писал, — и, рыдая, говорит свою обиду:
«Так и так, — говорит, — все ты меня против немца обнадеживал, а со мною вот что теперь сделано, и все это по твоей вине, и за твой грех все мы с птенцами должны, — говорит, — гладом избыть. Вот тебе и слава моя и благополучие!»
А подьячий улыбается.
«Дурак ты, — говорит, — дурак, брат любезный, Василий Сафроныч, да и трус: только твое неожиданное счастье к тебе подошло, а ты уже его и пугаешься».
«Помилуй, — отвечал Сафроныч, — какое тут счастье, во всякий час всему семейству через чужой забор лазить? Ни в жизнь я этого счастья не хотел! Да у меня и дети не великоньки, того гляди, которого за чем пошлешь, а он пузо занозит, или свалится, или ножку сломит; а порою у меня по супружескому закону баба бывает в году грузная, ловко ли ей все это через забор прыгать? Где нам в такой осаде, разве можно жить? А уже про заказы и говорить нечего: не то что какой тяжелый большой паровик вытащить, а и борону какую сгородить — так и ту потом негде наружу выставить».
А подьячий опять свое твердит:
«Дурак ты, — говорит, — дурак, Василий Сафроныч».
«Да что ты зарядил одно: „дурак да дурак“? ты не стой на одной брани, а утешенье дай».
«Какого же, — говорит, — тебе еще утешения, когда ты и так уже господом взыскан паче своей стоимости?»
«Ничего я этих твоих слов не понимаю».
«А вот потому ты их и не понимаешь, что ты дурак — и такой дурак, что моему значительному уму с твоею глупостию даже и толковать бы стыдно; но я только потому тебе отвечаю, что уже счастье-то тебе выпало очень несоразмерное — и у меня сердце радуется, как ты теперь жить будешь великолепно. Не забудь, гляди, меня, не заветряйся; не обнеси чарою».
«Шутишь ты надо мною, бессовестный».
«Да что ты, совсем уже, что ли, одурел, что речи человеческой не понимаешь? Какие тут шутки, я тебе дело говорю: блаженный ты отныне человек, если только в вине не потонешь».
Ничего бедный Василий Сафроныч не понимает, а тот на своем стоит.
«Иди, иди домой своею большою дорогою через забор, только ни о чем не проси немца и не мирись с ним. И боже тебя сохрани, чтобы соседка тебе лаза не открывала, а ходи себе через лесенку, как показано, этой дороги благополучнее тебе быть не может».
«Полно, пожалуй, неужто так всё и лазить?»
«А что же такое? так и лазий, ничего не рушь, как сделалось, потому что экую благодать и пальцем грех тронуть. А теперь ступай домой да к вечеру наготовь штофик да кизлярочки — и я к тебе по лесенке перелезу, и на радостях выпьем за немцево здоровье».
«Ну, ты приходить, пожалуй, приходи, а чтобы я стал за его здоровье пить, так этого уже не будет. Пусть лучше он придет на мои поминки блины есть да подавится».
А развеселый приказный утешает:
«И, брат, все может статься, теперь такое веселое дело заиграло, что отчего и тебе за его здоровье не попить; а придет то, что и ему на твоих похоронах блин в горле комом станет. Знаешь, в Писании сказано: „Ископа ров себе и упадет“.[201] А ты думаешь, не упадет?»
«Где ему сразу пасть! всю силу забирает…»
«А „сильный силою-то своею не хвались“,[202] это где сказано? Ох вы, маловеры, маловеры, как мне с вами жить и терпеть вас? Научитесь от меня, как вот я уповаю: ведь я уже четырнадцатый год со службы изгнан, а все водку пью. Совсем порою изнемогу — и вот-вот уже возроптать готов, а тут и случай, и опять выпью и восхвалю. Все, друг, в жизни с перемежечкой, тебе одному только теперь счастье до самого гроба сплошное вышло. Иди жди меня, да пошире рот разевай, чтобы дивоваться тому, что мы с немцем сделаем. Об одном молись…»