— Правда? — Она принялась целовать его с такой страстью, что он послал бы к черту все дела, если бы не боялся причинить ей боль.
Она это понимала. Когда он отнес ее в ее спальню и положил на постель, она лишь на мгновение удержала его руку.
— Роберт, даже если ты не сможешь жениться на мне, это уже ничего не значит. Но если ты разлюбишь меня, я умру.
Молодой каталонец Сальвадор Дали выглядел беспорядочным в движениях и мыслях, однако работая, он был точен, и мощные удары его кисти облекали в яркие одежды спонтанные проблески фантазий, пришпиливая к холсту «критически-паранойические», по его собственному определению, выдумки под острым соусом самоиронии.
— Вы стремитесь познать мир для того, чтобы его высмеять? — сказал он Гейму. — О, вы потратите уйму времени!.. Не лучше ли высмеять себя? Мир все равно примет это на свой счет.
— Я немец, и во мне больше слез, чем смеха, — с улыбкой отвечал Вальтер. — Однако, заплакав по себе, заплачу ли я по человечеству?
— Да, если ваши слезы крокодиловы! Вот в этом сюжете вы слишком искренне жалеете себя, Вальтер. — Дали указал на нежный розово-сиреневый портрет Ангелики. — Мир станет не просто смеяться над вами — он будет ржать!
— Вам тоже смешно, Сальвадор? — тихо спросила Ангелика, которой портрет казался совершенством.
— О нет, сеньорита! — серьезно отвечал Дали. — Но я гляжу на мир другими глазами. Если бы я писал подобную женщину, я… Впрочем, я не взялся бы писать вас.
— Отчего же?
— Я выбираю объекты, которым могу что-то дать. А вы совершенство.
— Это комплимент?
— Женщине. Но не музе.
Ангелика так и не успела вкусить Вены с Вальтером; Вена же с Дали открылась ей как гигантский сюрреалистический салон, по которому ее водили, показывая новые и новые залы.
Вальтер, милый Вальтер был рядом, но вокруг был еще целый мир, и порою ей казалось, что она уже не может сделать вздоха — так полна была грудь. Несколько дней они вчетвером практически не расставались. Дали, заявляя, что не стоит тратить времени на познание мира, оказался жаден до академических мастерских и гостиных. Его энергия и экстравагантность заводили Вальтера, хорошо знавшего Академию и Вену — он был прекрасным гидом этому оригиналу, удерживая от перемещения в пространстве сразу в четырех измерениях.
«Умное знакомство, устраивающее всех, — писала рациональная Елена Грендель Лею в Зальцбург. — Мальчики сотрудничают и часто взаимодостаточны; муж сделался спокойней; девочка вызывает у меня странную жалость. Она не просто влюблена в своего мальчика — она держится за него, как за спасательный круг, и было бы жестоко выдернуть его… Если она нужна тебе самому, мой нежный циник, то следовало сразу и прямо сказать мне; теперь же мое сострадание (право, невесть откуда налетевшее) сильно возросло».
Роберта это письмо догнало уже во Франкфурте, в день суда, на котором он давал показания против людей, не имевших никакого отношения к покушению.
Лей запретил Маргарите появляться в зале суда, но опасался ее появления и периодически обводил глазами зал. Маргарита после конгресса в Зальцбурге пребывала в задумчивости, оживляясь лишь в постели, а когда он прямо спросил ее, что ей не понравилось, отвечала:
— На сцене все прошло эффектно, но я никогда не думала, что ваши репетиционные залы — такой свинарник и что, сняв костюмы, ведущие актеры превращаются…
«Ведущий актер» в этот момент лежал рядом с ней, и она не закончила.
Пропагандистская машина НСДАП давно уже вынесла обвинительный приговор, однако суд направил дело на доследование. Причиной тому во многом стали уклончивые и невнятные показания потерпевшего Роберта Лея, являвшегося одновременно и главным свидетелем. В зале суда потерпевший выглядел не то полусонным, не то полупьяным, часто путался, не слышал вопросов или вообще тупо молчал. Такого поведения никак не ожидали присутствовавшие товарищи по партии, но уже на второй день им было втайне разъяснено, что Лей выполняет установку фюрера. Установка была инициирована самим Робертом, предложившим Гитлеру и Гессу оттянуть и заболтать все, чтобы таким образом не дать семитам повода орать (особенно за пределами Германии!) по поводу невинно осужденных, а заодно пополнить партийную кассу. «Чтобы гнать волну антисемитизма, нельзя позволять семитам ходить в обиженных!» — это звучало убедительно.
Лею удалось убедить фюрера и коллег в том, что, во-первых, пропаганда уже сделала свое дело, во-вторых, обвинительный приговор, по закону психологии, поменял бы полюс общественного сострадания; в-третьих, он намекнул на знание нужных людей, которые организуют приличный выкуп, и в-четвертых… В-четвертых, ему казалось не лишним поискать тех, кто действительно стрелял в машину.
Наполовину это была демагогия, однако Гитлер не возражал, Гесс — тем более. От сестры он узнал, что, возможно, есть и «в-пятых», а именно — угрызения совести Роберта, в которые Рудольф не верил, однако предпочел оставить Маргариту в приятном заблуждении.
— В какие игрушки он там с нею играет? — раздраженно заметил он Эльзе. — Лей и душевные терзания по поводу семитов! Волк всхлипнул по кролику. Этой дурочке пора бы прозреть.
Раздражение Гесса удесятеряла догадка, переходящая в уверенность, — его сестра, его маленькая Грета, взлелеянный родителями и боготворимый братьями цветок, находится в объятиях «волка», и это уже свершившийся факт.
Рудольф не ведал еще об одном «демарше» друга. Ангелика откровенно поделилась своим счастьем лишь с обожаемой Эльзой, написав ей длинное письмо, которое предусмотрительно отправила в Мюнхен с одним из близких друзей Вальтера, а тот, в свою очередь, передал его Эльзе в собственные руки.
Гели писала о новых знакомствах, с уверенностью называла некоего Дали «великим талантом» и с восторгом отзывалась о супругах Грендель. Она описывала свои впечатления от увиденного и пережитого, давала детальные портреты людей, оценки событий и прочее, однако все, чего бы она ни касалась, — все ее письмо было проникнуто чувством к Вальтеру, все дышало им. В письме была одна фраза, не удивившая Эльзу, но все же вызвавшая у нее чисто женское любопытство: «Роберт позволил нам быть вместе…» В общем понятно, но Эльза спрашивала себя: почему? Только ли его собственные отношения с Маргаритой так повлияли на него или было еще что-то? И отвечала себе: безусловно, было что-то еще. И нечто такое, о чем Рудольфу следовало бы узнать, прежде чем обрушивать на Роберта вполне предсказуемые упреки. Еще одна фраза тронула ее. «Я хотела бы уехать с ним далеко-далеко…» — писала Ангелика, и Эльза увидела глядящие на нее со страницы письма прекрасные, но сумрачные глаза, в которых малиновым огнем тлеет безумный страх.
20 апреля 1931 года Адольфу Гитлеру исполнялось сорок два. Фюрер не любил вспоминать о своем возрасте, тем более так или иначе публично подчеркивать его. И хотя большинство его соратников были его ровесниками — все они принадлежали к одному поколению, — у других, как ему казалось, годы не были так заметны. Он ощущал уже первые признаки заката. Как-то он поделился этими мрачными чувствами с Гессом и был энергично высмеян, что несколько его взбодрило.
— Спроси любого англичанина, и он тебе ответит, что такое, на его взгляд, сорокалетний политик, — сказал ему Рудольф. — Это даже не юноша, это дитя. А что до твоего настроения, так оно поправимо.
Сам Гесс в полной мере воспользовался советом Лея, и они с Эльзой лечили друг друга небывалым прежде количеством проведенных вместе часов. Подобное «лекарство» он решил осторожно предложить и Адольфу.
Как-то раз, позируя Гоффману в его первоклассной мюнхенской фотостудии, Гитлер обратил внимание на необычное поведение Гесса, который хотя и приехал вместе с ним, но сниматься отказался, сославшись на ноющий зуб. Рудольф сначала громко болтал с ассистенткой Гоффмана Евой Браун, мешая фюреру сосредоточиться, а затем неожиданно согласился позировать ей, сказал, что она его вдохновляет. Герман успел шепнуть Еве, чтобы начинала немедленно и постаралась сделать как можно больше кадров, и та принялась усердно работать, во всем подражая своему патрону. При этом оба продолжали болтать, беспрестанно смеялись, раздражая Гитлера и вызывая у него нервический интерес. Девятнадцатилетняя Ева отлично поняла затеянную игру, ставки в которой были очень высоки. Когда освободившийся Адольф явился к ним в соседнюю комнату и спросил, чем это они так увлечены, Гесс быстро втянул во флирт и его, правда, характер флирта изменился, поскольку роль Евы по отношению к фюреру заключалась в преданном обожании и затаенной страстности.
Ева Браун своей природной мягкостью и совестливостью походила на Эльзу Гесс, но не имела ее характера и ума. Ева втайне восхищалась спортивностью фрау Гесс, взяв ее за образец той формы, которую станет поддерживать всю жизнь. Ева отнюдь не была женщиной во вкусе Адольфа Гитлера, и тем не менее… Гесс вернулся домой один, рассказав Эльзе о собственной роли сводника, которой жена не одобрила.