А.Р.Артем совершенно раскритиковал Севастополь, /384/ решив, что пасху можно встречать только на родине. Зато прогулка около моря после разговения и утренний весенний воздух заставили нас забыть о севере. На рассвете было так хорошо, что мы пели цыганские песни и декламировали стихи под шум моря.
На следующий день мы с нетерпением ожидали парохода, с которым должен был приехать А.П. Наконец мы его увидели. Он вышел последним из кают-компании, бледный и похудевший. А.П. сильно кашлял. У него были грустные, больные глаза, но он старался делать приветливую улыбку.
Мне захотелось плакать.
Наши фотографы-любители сняли его на сходне парохода, и эта сценка фотографирования попала в пьесу, которую он тогда вынашивал в голове ("Три сестры"){384}.
По общей бестактности, посыпались вопросы о его здоровье.
- Прекрасно. Я же совсем здоров, - отвечал А.П.
Он не любил забот о его здоровье, и не только посторонних, но и близких. Сам он никогда не жаловался, как бы плохо себя ни чувствовал.
Скоро он ушел в гостиницу, и мы не беспокоили его до следующего дня. Остановился он у Ветцеля, не там, где мы все остановились (мы жили у Киста). Вероятно, он боялся близости моря.
На следующий день, то есть в пасхальный понедельник, начинались наши гастроли. Нам предстояло двойное испытание - перед А.П. и перед новой публикой.
Весь день прошел в волнении и хлопотах.
Я только мельком видел А.П. в театре. Он приходил осматривать свою ложу и беспокоился по двум вопросам: закроют ли его от публики и где будет сидеть "аристократка".
Несмотря на резкий холод, он был в легоньком пальто. Об этом много говорили, но он опять отвечал коротко:
- Послушайте! Я же здоров!
В театре была стужа, так как он был весь в щелях и без отопления. Уборные согревали керосиновыми лампами, но ветер выдувал тепло. /385/
Вечером мы гримировались все в одной маленькой уборной и нагревали ее теплотой своих тел, а дамы, которым приходилось щеголять в кисейных платьицах, перебегали в соседнюю гостиницу. Там они согревались и меняли платья.
В восемь часов пронзительный ручной колокольчик сзывал публику на первый спектакль "Дяди Вани".
Темная фигура автора, скрывшегося в директорской ложе за спинами Вл.И.Немировича-Данченко и его супруги, волновала нас.
Первый акт был принят холодно. К концу успех вырос в большую овацию. Требовали автора. Он был в отчаянии, но все-таки вышел{385}.
На следующий день переволновавшийся А.Р.Артем слег и на репетицию не пришел. Антон Павлович, страшно любивший лечить, как только узнал об этом, обрадовался пациенту. Да еще пациент этот был А.Р.Артем, которого он очень любил. Сейчас же с Тихомировым он отправился к больному. А мы все выслеживали и выспрашивали, как Антон Павлович будет лечить А.Р.Артема. Любопытно, что, идя к больному, Антон Павлович зашел домой и взял с собой молоток и трубочку.
- Послушайте, я же не могу так, без инструментов, - сказал он озабоченно.
И долго он его там выслушивал, выстукивал, а потом стал убеждать, что вообще лечиться не нужно. Дал какую-то мятную конфетку:
- Вот, послушайте же, скушайте это!
На том лечение и окончилось, так как Артем на другой день выздоровел.
Антон Павлович любил приходить во время репетиций, но так как в театре было очень холодно, то он только по временам заглядывал туда, а большую часть времени сидел перед театром, на солнечной площадке, где обыкновенно грелись на солнышке актеры. Он весело болтал с ними, каждую минуту приговаривая:
- Послушайте, это же чудесное дело, это же замечательное дело - ваш театр. /386/
Это была, так сказать, ходовая фраза у Антона Павловича в то время.
Обыкновенно бывало так: сидит он на площадке, оживленный, веселый, болтает с актерами или с актрисами - особенно с Книппер и Андреевой, за которыми он тогда ухаживал, - и при каждой возможности ругает Ялту. Тут уже звучали трагические нотки.
- Это же море зимой черное, как чернила...
Изредка вспыхивали фразы большого томления и грусти.
Тут же он, помню, по нескольку часов возился с театральным плотником и учил его "давать" сверчка.
- Он же так кричит, - говорил он, показывая, - потом столько-то секунд помолчит и опять: "тик-тик".
В определенный час на площадку приходил господин NN и начинал говорить о литературе, совсем не то, что нужно. И Антон Павлович сейчас же куда-то незаметно стушевывался.
На следующий день после "Одиноких", которые произвели на него сильнейшее впечатление, он говорил:
- Какая это чудесная пьеса!
Говорил, что театр вообще очень важная вещь в жизни и что непременно надо писать для театра.
Насколько помню, первый раз он сказал это после "Одиноких".
Среди этих разговоров на площадке говорил о "Дяде Ване" - очень хвалил всех участвующих в этой пьесе и мне сказал только одно замечание про Астрова в последнем действии:
- Послушайте же, он же свистит. Это дядя Ваня хнычет, а он же свистит.
Я при своем тогдашнем прямолинейном мировоззрении никак не мог с этим примириться - как это человек в таком драматическом месте может свистеть{386}.
На спектакль он приходил всегда задолго до начала. Он любил прийти на сцену смотреть, как ставят декорации. В антрактах ходил по уборным и говорил с актерами о пустяках. У него всегда была огромная любовь к театральным мелочам - как спускают декорации, как освещают, и когда при нем об этих вещах говорили, он стоит, бывало, и улыбается.
Когда шла "Эдда Габлер", он часто, зайдя во время /387/ антракта в уборные, засиживался там, когда уже шел акт. Это нас смущало - значит, не нравится, думали мы, если он не торопится в зрительный зал. И когда мы спросили у него об этом, он совершенно неожиданно для нас сказал:
- Послушайте же, Ибсен же не драматург!
"Чайки" Антон Павлович в Севастополе не смотрел, - он видел ее раньше, а тут погода изменилась, пошли ветры, бури, ему стало хуже, и он принужден был уехать.
Спектакль "Чайки" шел при ужасных условиях. Ветер выл так, что у каждой кулисы стояло по мастеру, которые придерживали их, чтобы они не упали в публику от порывов ветра. Все время слышались с моря тревожные свистки пароходов и крики сирены. Платье на нас шевелилось от ветра, который гулял по сцене. Шел дождь.
Тут еще был такой случай. Нужно было во что бы то ни стало дать свет на сцене такой, который можно было получить, только оставив половину городского сада без освещения. Расстаться нам с этим эффектом, казалось, не было никакой возможности. У Владимира Ивановича Немировича-Данченко есть такие решительные минуты: он распорядился просто-напросто потушить половину городского сада.
Спектакль "Чайки" имел громадный успех. После спектакля собралась публика. И только что я вышел на какую-то лесенку с зонтиком в руках, кто-то подхватил меня, кажется, это были гимназисты. Однако осилить меня не могли. Положение мое было действительно плачевное: гимназисты кричат, подняли одну мою ногу, а на другой я прыгал, так как меня тащили вперед, зонтик куда-то улетел, дождь лил, но объясниться не было возможности, так как все кричали "ура". А сзади бежала жена и беспокоилась, что меня искалечат. К счастью, они скоро обессилели и выпустили меня, так что до подъезда гостиницы я дошел уже на обеих ногах. Но у самого подъезда они захотели еще что-то сделать и уложили меня на грязные ступеньки.
Вышел швейцар, стал меня обтирать, а запыхавшиеся гимназисты долго еще горячились и обсуждали, почему так случилось. /388/
Все севастопольское начальство было уже нам знакомо, и перед отъездом в Ялту нам с разных сторон по телефону докладывали: "Норд-вест, норд-ост, будет качка, не будет", все моряки говорили, что все будет хорошо, качка будет где-то у Ай-Тодора, а тут загиб, и мы поедем по спокойному морю.
А вышло так, что никакого загиба не было, а тряхнуло нас так, что мы и до сих пор не забудем.
Потрепало нас в пути основательно. Многие из нас ехали с женами, с детьми. Некоторые севастопольцы приехали вместе с нами в Ялту. Няньки, горничные, дети, декорации, бутафория - все это перемешалось на палубе корабля. В Ялте толпа публики на пристани, цветы, парадные платья, на море вьюга, ветер - одним словом, полный хаос.
Тут какое-то новое чувство - чувство того, что толпа нас признает. Тут и радость и неловкость этого нового положения, первый конфуз популярности.
Не успели мы приехать в Ялту, разместиться по номерам, умыться, осмотреться, как я уже встречаю Вишневского, бегущего со всех ног, в полном экстазе, он орет, кричит вне себя:
- Сейчас познакомился с Горьким - такое очарование! Он уже решил написать нам пьесу!{388} Еще не видавши нас...
На следующее утро первым долгом пошли в театр. Там ломали стену, чистили, мыли - одним словом, работа шла вовсю. Среди стружек и пыли по сцене разгуливали: А.М.Горький с палкой в руках, Бунин, Миролюбов, Мамин-Сибиряк, Елпатьевский, Владимир Иванович Немирович-Данченко...