Флерову не пришло в голову, что в этом сизовском локте, выставленном торчком, было что-то похожее на самосохранение. Нил не хотел прошлого, боялся, что Флеров воскресит прошлое. Не потому боялся, что в прошлом были динамит, бомбы, попытка покушения на министра (нет, это уж и впрямь прошлое, ибо прошло и не вернется к нему, Сизову), не этого он боялся, а боялся, как бы Флеров не воскресил в нем, сам того не ведая, клятвенный долг, не отданный за Митю-мученика, за покойного брата.
И боязнь эта усиливалась по мере того, как они приближались к заставе, к площади, к трактиру «Триумфальный». Вот и дом рядом, дом, и двор, и первый каменный полуэтажик. И Нил уже словно бы прислушивался к Митиному укоризненному зову: «Хорошо тебе...» Прислушивался, ощущая давнее предвечерье, когда мела поземка, звонили у Пимена, а бутырская тюремная башня высилась грозной округлой тьмой.
Дверь длинно провизжала блоком, впуская Флерова и Нила в «Триумфальный», в трактир под красной вывеской – в таких за угощение брали дороже, чем в трактирах под вывеской черной. Они сели, подбежал половой. Флеров сделал заказ и продолжал говорить об устройстве Рабочей группы, о фабричном терроре, а Нил слушал вежливо, но без интереса, и это отсутствие интереса Флеров опять-таки истолковал по-своему, не зная и не предполагая ничего «родионовского», как не знал и о самом Родионове, и об Обществе переводчиков.
Опять и опять повизгивал дверной блок. Входил и выходил неприметный человечек. Поглядывал исподтишка на Флерова, поглядывал как бы мельком на Сизова.
Флеров говорил, что ждет знакомого парня. Парень работает в медницкой, в мастерских Смоленской дороги, верный и бойкий парень, сейчас явится.
И верно, парень явился. «У, жив курилка», – так и просиял Сизов, узнавая Гришку-кавалера, который однажды надумал приволокнуться за Сашенькой... Ха-ха, вот он, Гришенька, старый приятель, добро пожаловать, друг милый. И тот тоже увидел, узнал Нила, присвистнул, гаркнул:
– Сизов! Живой!
К «Триумфальному» подкатили пролетки. У извозчиков были хмурые, недовольные лица: хужее нет как ездить с полицией – ни хрена не платят.
А в «Триумфальном» кто-то уже затянул: «Не уезжай ты, мой голубчик...»
Глава пятая
1
В минувшем учебном году профессор Карелин много хворал, а посему мало читал курс и совсем не навещал профессорский ресторан Кинча, что на Васильевском острове. А теперь вот отправился лечиться на воды, в Гапсалу, наперед убежденный в никчемности курортных ванн.
Карелин был старик крупного, но не громоздкого телосложения; лицо его было умной и тоже крупной красоты славянской лепки. Весь его облик не вязался с представлением о «книжном черве», противоречил казенности вицмундира.
Попутчиком Карелина оказался бывший студент. Профессор считал его даровитым филологом и не столько удивился, сколько огорчился, когда тот не остался при кафедре для научной деятельности.
Карелин помнил, как студента Якубовича сажали на гауптвахту и лишали стипендии за участие в гектографированном листке «Студенчество». Попадались профессору и стихи Якубовича в цензурованных журналах. Начальство усматривало в этих стихах «тенденцию»; Карелин – пылкую подражательность... «Шаткая» репутация Якубовича не помешала нескольким профессорам, Карелину в их числе, рекомендовать Петра Филипповича для оставления в университете. Якубович отказался, и Карелин огорченно подумал: «Посредственности цепляются за кафедры, а таланты гибнут в омуте революции...»
Якубович ехал в Дерпт через Ревель. Избегая знакомых из «демократического круга», он потратился на билет в первом классе и очутился в одном купе с Всеволодом Евгеньевичем. Якубович смешался, но тотчас стал объяснять, что едет погостить у товарища в окрестностях Ревеля. Карелин понимающе усмехнулся.
Теперь было все хорошо, если не считать некоторого смущения Якубовича своим нарядом. Отправляясь в Дерпт, в эти «Ливонские Афины», Якубович надел коротенький пиджачок, яркий галстук, штиблеты с длиннейшими, задранными кверху носами. В особенности досадовал он на этот дурацкий галстук, ибо привык к скромному, темному, повязанному большим, свободным узлом.
Беседуя с Всеволодом Евгеньевичем, Якубович, норовя прикрыть галстук, скрещивал на груди руки, как нагая купальщица, входящая в воду. Но скоро разговор принял серьезное направление, и Якубович забыл про галстук и штиблеты.
Зимою, в домашнем плену Всеволод Евгеньевич пристально размышлял над проблемами, давно его занимавшими. Ему представлялось, что он овладел некоторыми определенными и твердыми выводами. Изложить их письменно Карелин еще не собирался. Однако высказаться ему хотелось. И высказаться именно противнику. А Якубович, несомненно, противник. Вот это-то и хорошо.
Собеседованиям, как и танцам, необходима «печка»; у интеллигентов она сложена из книг. Накануне отъезда Карелин прочитал трактат о Пугачеве. И теперь, приступая к баталии, заговорил о пугачевщине.
– Знаете ли, чем автор объясняет поражение? – сказал Карелин. – Отсутствием организаторских способностей у Пугачева.
– Это не так, – сказал Якубович. – Пугачев был истинным вождем.
– Я не о том хотел... Впрочем, хорошо. Вождем? Но что такое вождь, Петр... извините?
– Филиппович, – подсказал Якубович, испытывая то легкое раздражение, которое почему-то возникает, когда запамятывают или путают твое отчество.
– Петр Филиппович, что такое вождь? Субъект с сильной волей.
– Сильная воля плюс нравственность.
– А сильная воля ее, эту нравственность, вовсе не предполагает. Как, скажем, сила физическая. Да-с. Но мы отвлеклись. – Карелин улыбнулся. – Всегдашняя особенность наших русских диспутов. Так вот, автор ничтоже сумняшеся ссылается на отсутствие организаторских способностей. А суть-то в другом.
– В чем же?
– Организаторы бы нашлись, если б нашлось, что организовывать.
– То есть, Всеволод Евгеньевич? Разве не были созданы отряды, артиллерия? Разве не было успешных боев?
– Было. Все это было. Одного не было: ясной идеи. Ее место занимали злоба и месть. Попробуйте-ка организовывать злобу и месть! Я не виню мужиков восемнадцатого века. Как не виню и мужиков нашего времени. Тут не вина, а беда... Не было и нет ясной творческой мысли.
– А народный порыв к свободе? А народное желание устроить бытие на новых началах?
– Да полно, полно! Какие ж новые начала – кровь и насилие?! Я не панегирист Российского государства, но именно оно, государство, тогда, в минувшем столетии, спасло Россию от развала, хаоса, гибели.
– Я, кажется, понял вас, Всеволод Евгеньевич: революция – гибель России? Если да, то...
– Нуте-с, нуте-с! Не стесняйтесь, пожалуйста. Ретроград? Консерватор? Крепостник? Плантатор? – Карелин рассмеялся. – Послушайте, Петр Филиппович, вы желаете перемен?
– Нынче, Всеволод Евгеньевич, перемен требуют все, кроме нескольких замшелых пней.
– Справедливо. Никто не желает, чтобы современные учреждения окаменели. А пни, как вы изволили выразиться, не в счет, хотя они обладают, к сожалению, весом и влиянием. Но тут вот что, Петр Филиппович. Есть люди, отождествляющие прогресс с революцией.
– Революции пришпоривают прогресс.
– Революции, Петр Филиппович, вызывают такие реакции, которые, право, могут сокрушить даже сильный организм.
– Всеволод Евгеньевич! Скажите: вы против социализма?
– Но революция – это насилие, а насилие – это не социализм.
– Ага, вот так! Понятно: социализм, по-вашему, это не политические и экономические изменения, а новые нравственные отношения между людьми.
– Петр Филиппович, вы путаете очередность. Примат – в нравственном совершенстве. Понимаю колоссальность задачи. И лишь на путях медленной, глубокой реформации ее можно выполнить. Кто против этого, кто за социализм через гильотину, тот с головы до пят принадлежит старому миру. К миру насилия, и только. Террором распространять свободу?
– Но социальное просвещение в империи не распространилось: душат каждого, у кого руки не по швам.
– Вы судите, Петр Филиппович, как смертный, которому отпущено мало. У истории другая мера. Возьмите отрезок покрупнее, лет эдак в пятьдесят. И что же? Прогресс будет с плюсом.
– Это отвлеченности. Ваша надежда на постепенность, на убеждение тех, кто не хочет убеждаться, есть надежда кабинетная, теоретическая. Силлогизм хорош в ученом диспуте. На практике его попросту посылают к черту. Глупость не идет на сделки, логика ей столь же важна, как опера крокодилу. Глупость можно только подавить, только раздавить.
– «Подавить», «раздавить» – и социализм? Поклонник ислама, например, мечом проложил себе путь. И что же? Воцарившись, мечом и правил. Ужель не понять простое: революция немыслима без диктатуры.
– Ошибаетесь, Всеволод Евгеньевич, сильно ошибаетесь! Если бы мы верили, что наша революция ради какого-нибудь Бонапарта, мы бы первые ее отвергли.