Жуковский, возвращаясь, остановился в Дерпте у Екатерины Афанасьевны, провел там четыре дня. «Был у ней обыкновенный ее мигрень, — писал он Анне Петровне Зонтаг. — Она лежала одна в горнице на постели; я был подле нее один, только прелестная Катя, Машина дочь, подле меня сидела, — а все другие? Какой вихорь всех разбросал?»
Жуковский запечатывает письма символической печатью, подаренной ему Елагиной, — это изображение светящего фонаря. («Воспоминание — свет, а счастие — ряд этих фонарей, этих прекрасных светлых воспоминаний, которые всю жизнь озаряют», — говорил Жуковский.) Осенью 1827 года он потерял печатку и просил Елагину прислать другую. В Петербург как раз ехал из Москвы Адам Мицкевич, перезнакомившийся в салонах Елагиной и Волконской со всей литературной Москвой. Он ехал с рекомендательным письмом Елагиной к Жуковскому.
«Г. Мицкевич отдаст вам мой фонарь, бесценный друг, — пишет Елагина 30 ноября. — Вам не мудрено покажется, что первый поэт Польши хочет покороче узнать Жуковского, а мне весело, что он отвезет вам весть о родине с воспоминанием об вашей сестре... Вас непременно соединит то, что в вас есть общего: возвышенная простота души поэтической». Мицкевич увидел квартиру Жуковского уже вполне приведенной в порядок: кабинет был устроен в самой большой комнате с камином, где были расставлены шкафы его библиотеки, монументальные гипсовые слепки, диваны и кресла, а также длинная конторка — рабочий стол поэта. Здесь Жуковский собирал по субботам друзей-литераторов. Остальные дни недели он работал, по выражению Вяземского, «как бенедиктинец», — все готовился к занятиям с великим князем. «Сколько написал он, сколько начертал планов, карт, конспектов, таблиц исторических, географических, хронологических! — удивлялся Вяземский. — Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-географические картины. Подвиг, терпение и усидчивость... Он наработал столько, что из всех работ его можно составить обширный педагогический архив».
Сюда стали приходить письма от родных и друзей. Александр Тургенев прислал ему выписку из письма брата Николая. Жуковский отвечал, по цензурным соображениям не упоминая имени Николая Тургенева: «У него открылось теперь, кажется, какое-то дружеское чувство ко мне, которого я не предполагал... Он до сих пор... смотрел на меня как на какого-то потерянного в европейской сфере. Ни моя жизнь, ни мои знания, ни мой талант не стремили меня ни к чему политическому. Но когда же общее дело было мне чуждо?» И далее Жуковский пишет, что знакомство с «внешним» (то есть современным) «необходимо для верности, солидности и теплоты идей». Он опасается, что совершенная погруженность в педагогические занятия ему «может со временем повредить: отдалит слишком от существенного, сделает чуждым современному и поселит в характере дикость, к которой я и без того склонен».
Жуковский навещал Козлова, тот закончил поэму «Княгиня Наталия Борисовна Долгорукая» и передал Жуковскому рукопись для издания. Жуковский советовался с Дашковым, Блудовым, Вяземским, можно ли издавать сейчас. Сюжет ее живо напоминал новейшие события так как княгиня Долгорукая в начале XVIII века отправилась добровольно в Сибирь, вслед за сосланным супругом, — Козлов предугадал отъезд жен декабристов — Трубецкой, Муравьевой и других. У этих жен уже были в руках рукописные отрывки поэмы Козлова (а одна глава была напечатана в «Северных цветах» на 1827 год). В январе 1828 года поэма была издана и имела успех. Козлов начал переводить «Крымские сонеты» Мицкевича, польский поэт побывал у него в начале 1828 года и в мае 1829-го — уже перед самым своим отъездом из России...
На четвертый этаж Шепелевского дворца часто поднимается Пушкин. «Он давно здесь, — пишет Жуковский Тургеневу. — Написал много. Третья часть «Онегина» вышла... у Пушкина готовы и 4, 5 и 6 книги «Онегина». «Годунов» — превосходное творение; много глубокости и знания человеческого сердца. Где он все это берет?»
В течение переписки с Тургеневым Жуковский почувствовал, что многие его письма пропадают где-то в пути... Это его насторожило. «Удивительное дело! — пишет он Тургеневу. — Ты только 12 ноября получил первое письмо мое. Итак, ты не получил многих. Не понимаю, что делается с письмами. Их читают, это само по себе разумеется. Но те, которые их читают, должны бы по крайней мере исполнять с некоторую честностию плохое ремесло свое. Хотя бы они подумали, что если уже позволено им заглядывать в чужие тайны, то никак не позволено над ними ругаться и что письма, хотя читанные, доставлять должно. Вот следствие этого проклятого шпионства, которое ни к чему вести не может. Доверенность публичная нарушена; то, за что в Англии казнят, в остальной Европе делается правительствами... Часто оттого, что печать худо распечаталась, уничтожают важное письмо, от которого зависит судьба частного человека. И хотя была бы какая-нибудь выгода от такой ненравственности, обращенной в правило! Что ж выиграли, разрушив святыню — веру и уважение правительству? — Это бесит! Как же хотеть уважения к законам в частных людях, когда правительства все беззаконное себе позволяют? Я уверен, что самый верный хранитель общественного порядка есть не полиция, не шпионство, а нравственность правительства». Жуковский прямо говорит в этом письме об этих своих рассуждениях: «Все это для тех, кто рассудит за благо прочитать это письмо». Письма воспитателя цесаревича наверняка оказывались на столе не только у начальника III отделения собственной его императорского величества канцелярии Бенкендорфа, но и у самого царя (так же как письма Вяземского, Тургенева и других подозрительных лиц; Вяземский тоже резко писал в своих письмах отповеди для «читающих», имея в виду и царя).
В этом же письме Жуковский обещает Александру Тургеневу не забывать о деле его брата: «Для меня одно верно: мое собственное убеждение и моя готовность воспользоваться благоприятною минутою». Жуковский не мог не задуматься и о нравственности отца своего воспитанника. На форзаце изданной в 1827 году книги Греча «Пространная русская грамматика» он записал: «Я бы сказал государю: если тебя не спасет твоя любовь к народу и твое царствование, то надзор и усиленное шпионство еще менее спасут. Каков будет отец, если для созерцания за истовостью детей своих он будет портить другого, — тех не сбережет, а других погубит. Будь отец, будут и дети. Ты же государь. Шпионство есть язва народа, губящая право. А государю не честит и не льстит, но волнует его и наводит на думы. В Англии за открытие письма вешают». После декабрьского восстания доносительство приняло чудовищные размеры. Третье отделение утопало в доносах. Один из политических деятелей александровского времени, Яков де Санглен, вспоминал, что Николай I вызвал его и вручил ему для разбора и «критического прочтения» огромный рукописный фолиант — это был донос, всего один донос на сотнях страниц. «Это донос на всю Россию!» — сказал ему Николай...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});