«Матушка так любит меня, у нее такое доброе сердце, до сих пор она была такой стойкой, я получила столько доказательств ее твердости,— возможно ли, чтоб она вдруг изменилась? Ведь она что сказала при последнем нашем свидании? «Я хочу кончить свою жизнь подле тебя, дочь моя». А у Вальвиля столько порядочности, у него такая нежная, такая благородная душа!.. Ах, господи, какое горе! К чему все это приведет?» Так кончались все мои рассуждения, да и что иное могло мне прийти на ум.
В ответ на мои тяжкие вздохи доброжелательная послушница, продолжая перебирать свои четки, иногда молча покачивала головой с грустным видом, какой бывает у людей, когда они жалеют нас и хотят выразить нам сочувствие.
Порой она прерывала свои молитвы и говорила: «Господи Иисусе, смилуйся над нами! Да поможет вам бог, да ниспошлет он вам утешение!»
Вернулись мои монахини.
— Ну как? — заговорили они.— Успокоились немножко? Кстати, вы еще не видели наш сад, он очень красив. Мать настоятельница велела нам повести вас туда. Пойдемте прогуляемся по саду — прогулка отвлекает от печальных мыслей, радует сердце. У нас прекраснейшие аллеи. Мы погуляем, а потом пойдем к настоятельнице, она уже встала.
— Как вам будет угодно,— ответила я и отправилась с монахинями.
Около часу мы прогуливались, а затем пошли в покои настоятельницы, но монахини побыли там всего одну минутку — одна за другой они незаметно исчезли.
Настоятельницей монастыря была пожилая женщина знатного рода, и, наверное, в молодости она славилась красотой. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы в человеческом лице отражалось столько безмятежного спокойствия и важности, как в ее чертах. О таких лицах, как у нее, хочется скорее сказать «старинные», чем «старые»; время как будто щадит их, не откладывает на них тяжелого отпечатка, а лишь скользнет по ним, оставив за собою легкие и такие милые морщинки. Ко всему этому добавьте выражение, исполненное достоинства и монашеской сдержанности, и тогда вы сможете представить себе настоятельницу, о которой идет речь, женщину высокого роста и одетую чрезвычайно опрятно. Ведь даже ее облачение, весьма простое, отличалось изяществом, ложилось четкими, аккуратными складками и производило приятное впечатление, как символ внутренней чистоты, мира, душевной удовлетворенности и разумных мыслей этой женщины.
Лишь только мы остались одни, настоятельница сказала мне:
— Присядьте, пожалуйста, мадемуазель.
Я села на стул.
— Мне говорили,— добавила она,— что с первого же взгляда все чувствуют к вам расположение. Да и невозможно, чтоб при такой кротости вашего облика вы не были рассудительной девицей. Все мои монахини в восторге от вас. Скажите, как вы здесь чувствуете себя?
— Увы, сударыня,— ответила я,— я бы чувствовала себя очень хорошо, будь я здесь по своей воле. Но пока еще я только глубоко удивлена, что очутилась здесь, и никак не могу понять, почему меня сюда привезли.
— Да неужели вы не догадываетесь, каковы были на это основания? — возразила настоятельница.— Вы не подозреваете, что тут за причина?
— Нет, сударыня,— ответила я.— Я никому не сделала зла, никого не оскорбила.
— Ну, хорошо, я вам сейчас скажу, в чем тут дело,— сказала настоятельница,— по крайней мере, то, что мне сообщили, возложив на меня обязанность лично передать вам это. В большом свете есть молодой человек, весьма видного положения, весьма богатый и весьма знатный, и этот человек хочет на вас жениться; вся его родня встревожилась и, чтобы помешать такому браку, сочла своим долгом убрать вас с глаз этого юноши. Никто не сомневается, что вы девица весьма благоразумная и весьма добродетельная, в этом отношении вам воздают должное, и нападение идет не с этой стороны; вся беда в том, что никому не известно ваше происхождение, а какое это несчастье, вы знаете. Дочь моя, против вас восстали могущественные родственники вашего нареченного, и они не допустят столь неравного брака. Если бы дело шло только о достоинствах невесты, вы могли бы надеяться, что подойдете больше, чем какая-либо другая девица; но ведь в свете не довольствуются добродетелями. Как бы ни заслуживали вы уважения, все равно светские люди постыдились бы войти с вами в родство; ваши добрые качества не послужили бы оправданием и для вашего мужа; ему никогда не простили бы женитьбу на безродной, он погубил бы себя во мнении общества. Очень досадно, что люди придерживаются таких мыслей, но, в сущности, они тут не так уж виноваты; различие в общественном положении необходимо в жизни, а оно перестало бы существовать, исчез бы всякий порядок, если бы дозволялись такие неравные, можно сказать, такие чудовищные брачные союзы, каким было бы ваше замужество, дочь моя. Подумайте, в каком положении вы, по воле божьей, очутились со дней вашего детства, вспомните все его обстоятельства; подумайте, кто вы такая и кто тот человек, который хочет на вас жениться; поставьте себя на место его родни. Прошу вас, поразмыслите обо всем этом.
— Ах, сударыня, сударыня, а я прошу вас пощадить меня,— сказала я с той наивной смелостью, которая нисходит иногда на человека в минуты великой скорби.— Уверяю вас, что мне уже нечего и задумываться над такими вещами, я все понимаю. Больше не нужно унижать меня. Я слишком хорошо знаю, кто я такая, я этого ни от кого не скрывала,— можно справиться, правду ли я говорю. Я открыла это всем, с кем меня сталкивал случай; говорила об этом господину де Вальвилю,— ведь он тот самый человек, о котором вы ведете речь; я говорила об этом его матери, госпоже де Миран: я им рассказала о всех бедствиях моей жизни с глубочайшей откровенностью, которая могла их оттолкнуть от меня, описала все без малейших прикрас; им все известно, сударыня: и несчастья, постигшие меня с колыбели, несчастья, из-за которых я стала безродной, и сострадание незнакомцев, нашедших меня на дороге, где были простерты мертвые тела моих убитых родителей; сострадание чужих людей, взявших меня к себе и воспитавших меня в деревне; а затем бедность моя после их смерти; моя заброшенность и одиночество; я рассказала о помощи, оказанной мне знатным человеком, который тоже вскоре умер; о помощи или, вернее, милостыне, которую он мне подал,— так я говорила, чтобы еще больше унизить себя, лучше обрисовать свою нищету, чтобы господин де Вальвиль устыдился своей любви ко мне. Чего еще от меня хотят? Я ведь нисколько себя не щадила, и, может быть, даже сказала больше, чем было, боясь, как бы они не обманулись; пожалуй, никто на свете не был бы так жесток ко мне, как я сама, и я не понимаю, как это после всех моих признаний госпожа де Миран и господин де Вальвиль не покинули меня. Я хотела отпугнуть их, и пусть кто-нибудь представит в своем воображении особу более жалкую, чем я себя рисовала; так что в этом отношении никто не может меня упрекнуть. Кто сможет ставить мое положение так низко, как я это делаю? Говорить лишний раз о моем ничтожестве,— значит, обижать и без того уже обиженную девушку, столь достойную жалости столь несчастную, что вам, сударыня, монахине, даже настоятельнице монастыря, остается лишь одно: почувствовать сострадание ко мне. Не будьте на стороне людей, преследующих меня, вменяющих мне в преступление любовь, которую питает ко мне господин де Вальвиль и от которой я не могу его исцелить, ибо она возникла у него по воле божьей, а не благодаря моему желанию и кокетству. Если люди столь тщеславны, то уж не такой особе, как вы, благочестивой и милосердной, одобрять их суетную гордость, и если правда, что у меня есть много хороших качеств,— нему я не смею верить,— вы должны считать, что больше ничего от меня и не надо требовать. Господин де Вальвиль, человек светский, иных достоинств от меня не требовал и вполне ими удовлетворялся. Госпожа де Миран, всеми любимая и уважаемая дама, которая должна заботиться о своем звании не меньше, чем мои гонители, и которая не меньше их не хотела бы навлечь на себя позор, осталась довольна такой снохой, хотя я всячески старалась разочаровать ее во мне. Она все знает, однако ж и мать и сын думают одинаково. Что ж, моим недругам угодно, чтобы я противилась своим любимым и отвергла то, что они мне предлагают, тогда как я и сама отдала им все свое сердце и дорожу не богатством их, не высоким положением, а только их нежностью ко мне? Да разве они не господа своих поступков? Разве они не понимают, что делают? Разве я обманула их? Разве не знаю я, что они оказывают мне слишком много чести? Ничего нового вы не можете сказать мне, так, ради бога, не будем больше об этом говорить. Я ниже всех по своему происхождению, мне это известно,— и достаточно. Будьте добры сказать мне теперь, что за люди насильно поместили меня сюда и что они собираются со мною делать.