изменился. По примеру своей жены, которая называла себя счастливой, когда могла поехать на какой-нибудь праздник в женский монастырь в Сундчу и молиться с монахинями, сесть к столу, провести одну половину ночи в хоре, а другую на твёрдой постели, – Локоток также стал набожным.
Рим, а теперь Авиньон поддерживал его во всём и именно то раздражало тевтонский орден, что старанием Локотка убеждённый папа сурово громил грабителей… conantes exterminare idioma polonicum[6], как выражались тогдашние летописцы. Король наполовину стоял на коленях, наполовину сидел рядом с одетой в серое, с белой вуалью на голове королевой, горячо молящейся, с поднятыми вверх мокрыми глазами. Морщинистое, загорелое его лицо было грустным, глаза блуждали по часовне, по собравшимся, а мысли были где-то далеко на свете.
Он опирался на меч, уже имел на себе доспехи, а шлем, снятый с головы, держал стоящий при нём оруженосец.
Мессу совершал Янгрот (Ян Грот), серьёзный, в силе возраста человек, которого бы за большого сановника в костёле никто не принял, если бы не знаки епископского достоинства.
Дивная удача посадила его в эту столицу, коей он не желал, не надеялся. В молодые годы, когда Ян пребывал в Бононии на учёбе, он оказался там вместе с сыночком бедного сапожника из Кагора, с Жаком Дюэзом[7], и вместе с ним черпали мудрость из одного источника и дружили между собой. Потеряли потом друг друга из глаз, и Ян Грот спокойно сидел приходским священником в Польше, не добиваясь достоинств, а обеспечивая свой костёл, когда высланные в Авиньон после осиротения краковской кафедры послы (потому что Нанкера взяли во Вроцлав), рекомендующие в столицу Оттона гнезненского пробоща, были спрошены папой Иоанном XXII, не знают ли они некоего Грота, что с ним делалось и как ему жилось. Сын бедного сапожника сидел теперь в Петровой столице и вспомнил друга молодости.
Послы о Гроте ничего не знали, но папа хотел иметь его на краковским епископстве и сам собой назначил. Бедный пробощ должен был тогда неожиданно, против воли короля Локотка, принять бремя епископского достоинства. Король сначала был к нему неприязнен и враждебен, но вскоре они примирились. Епископ был человеком спокойным, тихим, занятым только наукой и костёлом. Его набожность и святость, простота обычаев расположили к нему короля и королеву. Это не были уже те времена, когда краковские епископы наполовину с князьями управляли страной; Локоток никому не давал с собой в королевстве хозяйничать, однако же, Янгрота звал на совет и мало что без него предпринимал.
Епископ внешностью был также скромен как духом, но в нём был виден храбрый работник этого виноградника, которому человек полностью должен был отдаться, хотел ему служить… И на его лице в эту минуту великой жертвы видно было торжественное волнение от молитвы за короля и за край. В руке этого измождённого старца были будущие его судьбы. Если бы Владислав не справился, королевство, едва слепленное, снова могло распасться и пойти в жертву чужакам.
Два короля соперничали из-за короны, из которых один заботился о её умножении, другой вырывал, чтобы разделить. Ян Чешский, если бы достиг, заранее делился с крестоносцами.
Таким образом, молитва за успех оружия Локотка была молитвой за возрождённую Польшу, коей угрожали новой смертью.
Все чувствовали торжественность этой минуты, предшествующей битве, на всех сердцах бременем уже лежало известие о предательстве воеводы.
Епископ горячо молился.
Месса как раз должна была кончиться благословением, когда у порога что-то зашелестело, замурчало, люди начинали расступаться, поворачивая головы, коленопреклонённая королева вздрогнула, и среди расступающегося рыцарства, как посланница радости, как бы ангел, пророчащий ясные дни, показалась молоденькая Ханна.
Вывели её по причине опасности из Познани, она как раз неожиданно прибыла, с той своей птичьей весёлостью, которая её никогда не оставляла, с розовой улыбкой, с лучистым взглядом.
Когда этот ясный, молодой облик появился среди мрачного рыцарства и серьёзной свиты мужей, вместе с ним повеяло надеждой, пришёл какой-то свет на этот печальный сумрак – мрачные лица начали улыбаться. Шла так красивая пани аж до порога часовни, с глазами, смело уставленными в алтарь, – и тут она опустилась на колени с детской набожностью недавно обращенной язычницы, привыкшей прижиматься к своим домашним богам.
Король и королева с волнением смотрели на неё, такую свободную и полную надежд или неведения.
Вся её фигура дышала молодостью, одежды облегали её, плащ был из бархата, платье было богато обшито цветастыми узорами. Красивые волосы поддерживала позолоченная сетка, а белая вуаль головы, которая другим что-то монашеское придавала, её изящно украшала, ложась тысячными складками.
Все смотрели на неё, но вскоре глаза от этой картинки отвернулись, с живо разбуженным любопытством поглядывая на важную, с глазами, покрасневшими от слёз, женщину в плаще и шапочкой на голове.
Она шла тут же за женой королевича, одна, но немного задержалась при входе.
Люди, увидев её, что-то начали друг другу шептать. Она выглядела грустно, как жертва, как жестоко страдающая и пытающаяся заглушить в себе боль.
Матрона, видно, была той, которой подобало идти вслед за женой королевича и которая чувствовала себя вправе занимать при ней место.
На лице Локотка изобразилось удивление и как бы оттенок какой-то радости, за которую сразу глазами благодарил Бога. Епископ стоял, потихоньку благословляя протянутой рукой, так, чтобы лучи этого креста дотягивались до набожных, стоящих в самом отдалении. Он взглянул на коленопреклонённую Ханну и рука его задвигалась, как бы специально ещё для этой опоздавшей.
Хор священников с Мартином Кантором во главе затянул жалобную песнь и все опустились на колени. Рыцарство вторило…
Многие из солдат в этот день приступили к причастию, потому что, кто шёл на войну, вооружался в костёле. На поле боя не всегда находились священники.
Наконец, рыцарство начало выплывать из костёла, встала королева, идя обнять Ханну, поднялся король и все вместе крытым переходом направились к панскому двору.
Важная женщина, идущая за Ханной, на мгновение задержалась, словно не знала, должна ли остаться или идти с ними вместе дальше, когда король по выходу из костёла, обратился к ней:
– Если глаза меня не обманывают, – отозвался он, – вы тут, пани Халко? Вы тут? Вы?
Голос короля дрожал, женщина опустила глаза, из них брызнули слёзы, она закрыла их платком и живо начала, отрывая его и принуждая себя к ответу королю.
– А! Это я! Я, милостивый пане! А моё пребывание говорит о моём несчастии.
Она заломила руки.
Слёзы повторно залили ей глаза и отобрали речь. Король стоял, давая опередить себя жене и невестке, которая