При дверех…
(?)
Ходите ли Вы в церковь – или, как я: вечно собираюсь и все представляю, как «будет тепло мерцать…»?
Я зову – письмом Геккерену, п. ч. главное, что я там говорю: что эта страна – моя, а не его, и речь идет о всей гнусности его литературного пути, и я казню всю свою прежнюю любопытствующую слабость. Что бесы лишены дара творенья (творчества). Что бесконечная личная низость, жадность и ложь его делают уж невозможным совсем – общаться, даже ради книг (которые – все – «давно отняты «народными поэтами» и диссидентами»); что нарочно, нарочно все подменяется: варварской диктатурой – Империя, ибо каждый буржуа в душе непременно мечтает об Империи – как о праве на родовитость. Что он понятия не имеет о том, что такое родина, если галдит – из всех телевизоров – о ней только одно:
Индевеют штыки в караулах Кремля[61], —
весь этот пафос индевения и склочной драмы в «демократических» сюжетах…
Ну, и целый каскад о жадности…
Да не перескажешь…
Я совершенно не могла уже больше терпеть.
Вот Вы – можете, а я больше не могу.
Я совсем не раскаиваюсь и пишу Вам потому, что скоро будет Очень Большое Одиночество, и от этого, конечно, страшно.
Собственно, оно давно началось, но обступает все больше, и я не могу не только себя переменить, но даже себя остановить (из «опаски»)… «Терпеть ненавижу!» – вечно восклицала (в одно слово) моя бабка, и я, на каждом шагу, тоже терпеть ненавижу – потому: хорошо бы, чтобы Вы – некоторое время – меня кое-когда дальней тенью защищали – не потому, что я того стою, а только потому, что как будто некому…
Пока еще не очень страшно, п. ч. эта «родина» все-таки, покуда еще, кажется, моя, но ведь могут отнять все[62].
(У тысячелистника дела тоже не очень хороши: его вырастает значительно меньше под Москвой, чем надо и чем было. Вы живете далеко на севере и, может быть, этого не знаете. Вообще надо очень все беречь.)»
* * *
«9 октября 1977 г.
Конечно, мне не место в Пицунде. П. ч., как справедливо вопросил Лавлинский[63], «Кто же будет работать???». И вот я написала сейчас 2 трудных странички о Блоке, новых. Про «ненавистные восторги»… (И, кажется, «Вальсингам»[64] приобретает убедительность.)
Стимул: появленье Барыги[65], к-й продал мне за 15 р. книжку Иванова-Разумника, куда входит и Ваша книжица (так что теперь – отдам), – которую читать мне пока некогда, но я посмотрела эпиграф («Нет исхода из вьюг…») – и написала 2 странички про свое…
[Леонтьев стоит мне ровно столько, сколько стоит Барыга. Я ему это сказала и что – «давайте, пожалуйста, расстанемся, Саша!» Тогда он гордо ответил, что может давать мне «почитать – бесплатно» то, что мне надо. И оставил – даром, почитать, на месяц – «Из истории русск. идеализма. Кн. В. Ф. Одоевский» Сакулина… Так что – «разлуки – нет», «покой нам только снится». А Барыга стоил – за год (почти ровно) – бешеных денег. Я считаю его двойником Межирова, которого он ужасно презирает и очень вульгарно говорил много раз: «Нашли себе ассистента!», – п. ч. индийский тип часто ассистировал, ибо этого (Сашу-шершавого, – как, по голосу, я прозвала) нельзя, мол, «пускать в дом»…]
Ну, а в Пицунде я бы сейчас, пожалуй, думала бы одну дрянь: какой халат – к какому купальнику надеть… А ведь – глупо и вздорно, ибо:
Все миновалось – молодость прошла.
И вообще: перед лицом Конца Света…
И, главное, там – «писатели»… (А я – читатель!)
Нет нервов!
Теперь надо сочинить страниц 12 про то, что новаторство – обнимает собою все, что есть в поэзии преходящего.
Затем, в ноябре, разразится скандал с Лавлинским (не дай Бог!!!) – и я услышу родную фразу: «Что Вы мне принесли???!!!»
И тогда:
«С улыбкой мимоходом
Распрямлю я грудь…»[66]
(чтобы не повеситься).
Вы не думайте, что я «не жалею»… Я просто: не раскаиваюсь. (А это – разные вещи!)
Мне жаль, что Военизированная Баллада – такая гнусная и унизительная! Мне очень жаль, что —
«Нет исхода из вьюг!..»[67]
Но я не могу, когда читают («наизусть») Блока лоснящимися колониальными устами… И, следовательно, я – антисемитка.
И 10 колен – за мною – по-старому вопиют: «Между домом Пушкина и домом Геккерена (барона) не может быть ничего общего» (и все такое).
Я б все равно написала свое письмо – ну, через полгода. Но к чему полгода длить унижение?
(Он[68] скажет Вам, м. б., что я – «пантера, черная пантера, бросающаяся на советскую поэзию», п. ч. его метафоры будут вывезены из джунглей. А цель будет прежде всего, – «рассорить»: он всегда ее следил потихоньку…)
Перед тем как ехать на Цейлон, следует купить в ЦДЛе, с наценкой, пуд сухой колбасы копченой для нищих, п. ч. там все – голодают.
Мне б эта поездка была полезной: чтоб не скулила я впредь, на поприщинский манер:
«Достатков нет. Вот беда».
Но лучше – пусть никто не едет туда, пусть все рассыплется; хотя там —
«до полюса открыто море…».
(Это все – мой цейлонский бред – это такая игра перед концом света…)
Унижение – это когда ПОСТОЯННАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ ГОРДОСТИ (чтоб «не заметить» то или иное кощунство), то есть безбожная «героичность».
Ваша Т. Глушкова
Я – дивный, редкостный читатель! В этих 2-х страничках я – т. е. я, обратила внимание на то, что Вальсингам говорит: «…мой падший дух».
А ведь – обычно: «Бессмертья, может быть, залог…» (только). Дурак был бы Пушкин, когда б не накаркал Блока![69]. И все это – вовсе не формально (мое чтенье, «прочтенье»), уверяю Вас! Это – какая-то генетическая «начитанность», наверно… А м. б., тоже – «цейлонский бред»?
Ну, мы посмотрим…
(Вы сочинили мне очень добрую надпись на «Рукописи», – она радует и печалит, и хорошо, что она случайна…)
Совершенно невозможно понимать, что совсем ушло уменье (т. е. возможность историческая) – сочинить
…та-ра-ра. Вещь славную…
И также – легко, легко:
«Благодарим, задумчивая Мери,
Благодарим за жалобную песню…»
В XX веке легкость стала тесниться только в коротких, трехстопных, размерах, в хореях коротких, например. (Которые похожи на ритм еврейского танца – фрейликс; как пишется?..)
Теперь осталось «переговорить» м-ль де Теруань[70]. Так зову я М. Цветаеву (революционную). П. ч., пока писала вот это письмо, вижу, что впала в беспризорное противоречие с Красной Девой Монмартра – насчет Вальсингама. Кажется, дело в том, что и она пишет о «Памятнике Пушкину» – более чем о Пушкине… Она где-то (?) вопила, что Вальсингам, мол, – на «черной телеге» (вечно). (А Пушкин, мол, бессмертен, ибо – поэт…) Это – неправда. Так и надо нахамить: мол, никогда!
(Бедный, бедный – «жил на свете» – Лавлинский!)»
* * *
(Это написано в ночь на 14.Х. 77 до моего звонка Вам, т. е. в большом пессимизме.)
С ТЕАТРА ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ
Идет большая война…
Вы, возможно, уже отбитый мой «союзник», и мое донесенье пойдет в корзину для бумаг.
Но тот самолет, что летит в Анголу[71], покружил над моей головой и сбросил тяжелые бомбы.
Тогда и я – запрягла сани и помчалась квитаться.
Оба удара были смертоносны, но тот, кто «умер он и в люди вышел»[72] будет зализывать лысую рану в «нонешнем Париже» натуральном, а я, в лучшем случае, протяжно заболею – и с трезвым отчаяньем бессонно думаю, что статей печатать мне более не дадут.
Эта кипа черных и белых черновиков, листов не менее трех, третьи сутки лежит, как в чуме, известковой яме.
В моих бетонных стенах бывает очень страшно. В такие поры я не могу читать, а только прислушиваюсь к животной боли.
Тип, в горячности, снова, конечно, оскорбил меня – 12-го.
«Рассказывать больше нет мочи!..»
Он объявил посреднику моему, что все – вымысел (мой), что ЧИСТ передо мной («ни сном, ни духом, ни помыслом») и уверен, что я раскаюсь и извинюсь. Что «в жизни дурного слова НИКОМУ обо мне не сказал, а только создавал рекламу». (К посреднику – пришел первый.)
Что денег не возьмет, ибо: 1) оригинал все равно не имеет цены; 2) не станет отнимать у меня – «последнее», хотя и ожидает моего «взрыва»[73].
Ошибка того, кто в санях: Ганичка не выдерживает свидетелей – и падает в благородный обморок перед камином с 10 тысячами.
Но ведь я боялась, что почта – до Анголы – не поспела бы…
«Взрыв», конечно, не заржавел.
«Последнего» у меня не бывает, а есть лишь бесконечное, – и вчера я сама, без свидетелей, опустила ему в ящик эту литературную сотню. И из ближайшего автомата сказала ему: «Подите возьмите мой долг – в ящике». Эта, одна фраза стоила мне 2 коп. То есть – даром. А конверт перестал белеть в ящике (как сообщили добросовестные наблюдатели) ровно через 10 минут.
(Я очень надеюсь, что это – все, п. ч., кажется, сил остается у меня разве что на малую «перестрелку за холмом». Очень я устала. К тому ж у меня всегда хорошие, дорогие и безобманные бомбы, а он – как скунс – напускает химических газов, так что по земле ползет экзема…