В моей комнате уже зажжена лампа… Усталые ноги мягко ступают по толстым половикам, а взор так и тянется к свежим холодноватым простыням раскрытой постели…
— Вот вам спички, вот свеча, вот графин грушевого квасу — вдруг да пить ночью захотите. Да вы, может, быть, съели бы чего-нибудь на ночь? Перепелочки есть, осетрина холодная… Нет? Ну, Господь с вами. Спите себе.
Я один… Подхожу к этажерке, что важно выпятилась в углу сотней прочных кожаных книжных переплетов, начинаю перебирать книги: Гоголь, Достоевский, Толстой, Успенский…
Почитаю…
Ах, как хорошо в русской России почитать русскому человеку русского писателя, ах, как хорошо знать, что ты под гостеприимным кровом русского приветливого хлебосола, что, когда ты погасишь лампу, в окно к тебе будут заглядывать бледные русские звезды, а за окном тихо и ласково будут перешептываться о твоих делах на своем непонятном языке скромные, застенчивые русские березки и елочки…
Все задремывает… И разнокалиберная шумливая птица в птичнике, и толстая, неповоротливая, обильно кормленная и поенная скотина в хлеву, и золотой хлеб в закромах, и свертки плотного домотканого полотна в темных, окованных железом укладках, и старые седые бутылки в дедовском погребете спит — плотное, солидное, накопленное не в год и не на год, а так, что еще и внукам останется…
С расчетом жили люди, замахиваясь в своих делах и планах на десятки лет, жили плотно, часто лениво, иногда скучно, но всегда сытно, но всегда нося в себе эволюционные семена более горячего, более живого и бойкого будущего… Все стояло на своем месте, и во всем был так необходимый простому русскому сердцу уют.
А теперь новая русская «власть» живет не в дедовской помещичьей усадьбе, а в городе: съехали жильцы с квартиры, так вот теперь эти новые и взяли покинутую квартиру, значит.
Ясно, что когда с квартиры съезжают, она — какой вид имеет: голые стены, с оторванными кое-где обоями, с ярко-желтыми прямоугольниками в тех местах, где стоял комод или шкаф… В выбитое окно тянет сырым ветерком, на полу обрывки веревок, окурки, какие-то рваные бумажки, два-три аптечных пузырька с выцветшим рецептом, в углу поломанный, продавленный стул, брошенный за ненадобностью.
Переехала сюда «новая власть»… Нет у нее ни мебели, ни ковров, ни портретов предков…
Переехали — даже комнат не подмели…
На окнах появились десятки опорожненных бутылок, огрызков засохшей колбасы, в угол поставили утащенный откуда-то роскошный шелковый диван с ободранным боком и около него примостили опрокинутый пивной бочонок, в виде ночного столика.
На стене на огромных крюках — ружья, в углу обрывок израсходованной пулеметной ленты и старые полуистлевшие обмотки.
Сор на полу так и не подметают, и нога все время наталкивается то на пустую консервную коробку, то на расплющенную голову селедки…
Приходит новый хозяин. В мокрой, пахнущей кислым шинели, отяжелевший от спирта-сырца, валится прямо на диван.
А в бывшем кабинете помещаются угрюмые латыши, а в бывшей детской, где еще валяется забытый игрушечный зайчонок с оторванными лапами, спят вонючие китайцы и «красные башкиры»…
Никто из живущих в этой квартире не интересуется ею, и никто не собирается устроиться в ней по-человечески.
Никому и в голову не придет вставить разбитые стекла, вымести сор, разостлать белые с синей каймой половички, развесить любимые портреты, застлать кровать чистой простыней.
Зачем? День прошел, и слава Интернационалу. День да ночь — сутки прочь.
Никто не верит в возможность устроиться в новой квартире хоть года на три…
Стоит ли? А вдруг придет хозяин и даст по шеям.
Так и живут. Зайдет этакий в квартиру, наследит сапогами, плюнет, бросит окурок, размажет для собственного развлечения на стене клопа и пойдет по своим делам: расстреливать контрреволюционера и пить спирт-сырец.
Неприютно живет, по-собачьему.
Таков новый хозяин новой России.
Хлебушко
У главного подъезда монументального здания было большое скопление карет и автомобилей.
Мордастый швейцар то и дело покрикивал на нерасторопных кучеров и тут же низкими поклонами приветствовал господ во фраках и шитых золотом мундирах, солидно выходящих из экипажей и автомобилей.
Худая деревенская баба в штопаных лаптях и белом платке, низко надвинутом на загорелый лоб, робко подошла к швейцару.
Переложила из одной руки в другую узелок и поклонилась в пояс…
— Тебе чего, убогая?
— Скажи-ка мне, кормилец, что это за господа такие?
— Междусоюзная конференция дружественных держав по вопросам мировой политики!
— Вишь ты, — вздохнула баба в стоптанных лапотках. — Сподобилась видеть.
— А ты кто будешь? — небрежно спросил швейцар.
— Россия я, благодетель, Россеюшка. Мне бы тут за колонкой постоять да хоть одним глазком поглядеть: каки-таки бывают конференции. Может, и на меня, сироту, кто-нибудь глазком зиркнет да обратит свое такое внимание.
Швейцар подумал и, хотя был иностранец, но тут же сказал целую строку из Некрасова:
— «Наш не любит оборванной черни»… А впрочем, стой — мне что.
По лестнице всходили разные: и толстые, и тонкие, и ощипанные, во фраках, и дородные, в сверкающих золотом сюртуках с орденами и лентами.
Деревенская баба всем низко кланялась и смотрела на всех с робким испугом и тоской ожидания в слезящихся глазах.
Одному — расшитому золотом с ног до головы и обвешанному целой тучей орденов — она поклонилась ниже других.
— Вишь ты, — тихо заметила она швейцару. — Это, верно, самый главный!
— Какое! — пренебрежительно махнул рукой швейцар. — Внимания не стоит. Румын.
— А какой важный. Помню, было время, когда у меня под окошком на скрипочке пиликал, а теперь — ишь ты! И где это он так в орденах вывалялся?..
И снова на лице ее застыло вековечное выражение тоски и терпеливого ожидания… Даже зависти не было в этом робком сердце.
Английский дипломат встал из-за зеленого стола, чтобы размяться, подошел к своему коллеге-французу и спросил его:
— Вы не знаете, что это там за оборванная баба около швейцара в вестибюле стоит?
— Разве не узнали? Россия это.
— Ох, уж эти мне бедные родственники! И чего ходит, спрашивается? Сказано ведь: будет время — разберем и ее дело. Стоит с узелком в руке и всем кланяется… По-моему, это шокинг.
— Да… Воображаю, что у нее там в узле… Наверное, полкаравая деревенского хлеба, и больше ничего.
— Как вы говорите?.. хлеб?
— Да. А что ж еще?
— Вы… уверены, что там у нее хлеб?
— Я думаю.
— Гм… да. А впрочем, надо бы с ней поговорить, расспросить ее. Все-таки мы должны быть деликатными. Она нам в войну здорово помогла. Я — сейчас!
И англичанин поспешно зашагал к выходу.
Вернулся через пять минут, оживленный:
— Итак… На чем мы остановились?
— Коллега, у вас на подбородке крошки…
— Гм… Откуда бы это? А вот мы их платочком.
Увязывая свой похудевший узелок, баба тут же быстро и благодарно крестилась и шептала швейцару.
— Ну, слава Богу… Сам-то обещал спомочь. Теперь, поди, недолго и ждать.
И побрела восвояси, сгорбившись и тяжко ступая усталыми ногами в стоптанных лапотках.
Эволюция русской книги
Этап первый (1916 год)
— Ну, у вас на этой неделе не густо: всего три новых книги вышло. Отложите мне «Шиповник» и «Землю». Кстати, есть у вас «Любовь в природе» Бельше? Чье издание? Сытина? Нет, я бы хотел саблинское. Потом, нет ли «Дети греха» Катюль Мендеса? Только, ради Бога, не «Сфинкса» — у них перевод довольно неряшлив. А это что? Недурное издание. Конечно, Голике и Вильборг? Ну, нашли тоже, что роскошно издавать: «Евгений Онегин» — всякий все равно наизусть знает. А чьи иллюстрации? Самокиш-Судковской? Сладковаты. И потом формат слишком широкий: лежа читать неудобно!..
Этап второй (1920 год)
— Барышня! Я записал по каталогу вашей библиотеки 72 названия — и ни одного нет. Что ж мне делать?
— Выберите что-нибудь из той пачки на столе. Это те книги, что остались.
— Гм! Вот три-четыре более или менее подходящие: «Описание древних памятников Олонецкой губернии», «А вот и она — вновь живая струна», «Макарка Душегуб» и «Собрание речей Дизраэли (лорда Биконсфилда)»…
— Ну, вот и берите любую.
— Слушайте… А «Памятники Олонецкой губернии» — интересная?
— Интересная, интересная. Не задерживайте очереди.
Этап третий
— Слышали новость?!!
— Ну, ну?
— Ивиковы у себя под комодом старую книгу нашли! Еще с 1917 года завалялась! Везет же людям. У них по этому поводу вечеринка.
— А как называется книга?