Черт ее знает, может, ей действительно триста лет. Никто не видел, когда она родилась, а живут эти твари, как евреи, бессчетными веками. Потому что пребывают внутри своего скелета. Я сам читал, что панцирь — это разросшийся наружу скелет. Если бы я жил внутри своего скелета, мне был бы не страшен Магнуст. И серозная фасолька не выросла бы в груди. Выходит, что и меня переживет эта костяная вонючка. Глупо. Зачем ей такой долгий век? Почему я должен умереть раньше? Вообще не правильно, что я умру раньше остальных. О, если бы я мог в последний миг призвать конец мира! Вот смеху было бы! Я изнемогал от желания заснуть, забыться, выкинуть из головы всю эту чепуху.
Но сон не шел. Я уже совсем погрузился в его серую вату, веки стали тяжелыми и шершавыми, как черепаха в руках, и вдруг будто подтолкнули легонько и резко в бок — не спи! Встал через силу с дивана и удивился, чего не идет ко мне Птичка, но звать ее не было сил, и я распахнул окно. С девятого этажа до черного мокрого тротуара — дале-е-еко! Сколько передумаешь всякого, пока долетишь! Сколько припомнить можно. Хоть за триста лет. Неощутимый удар — и сладкий покой небытия, очень долгий сон, гарантированное забвение. Черепаха беспокойно завозила короткими птичьими лапами, высунула головешку наружу, будто кукиш показала, увидела меня снова — а я ей не нравился, — закрыла пленкой круглый глаз.
* * *
Судьбу надо мерить от конца, а не от начала. Все ранее прожитое не имеет цены и значения, всегда важно лишь, сколько тебе еще осталось. Какой смысл в уже прожитых веках и наружном скелете, если я — быстротечный и хрупкий — переживу тебя?
Угнездил ловко черепаху в ладони, как дискобол размахнулся и на кривой дуге пролета дал рептилии короткую жизнь птицы. Прорезала грязные клочья тумана, вычертила черную полосу в желтом зареве уличного фонаря, пропала из виду на миг в аспидном отблеске мостовой. А потом — резкий фанерный треск. И чмок, похожий на поцелуй. Притворил окно и улегся на диван. Веки плотно смежил и сказал себе: я сплю. Теперь я точно засну. Я сплю. Сплю-ю-ю. Не давила меня в бок трехсотлетняя черепаха. Ровно гудела за стеной развеселая компания, герои передачи «В мире животных». Господи, Боже ты мой, как я устал, как я хочу спать! А сон не идет. В комнату проскользнул Актиния, в руке бутылка с надетым на горлышко стаканом.
— Ты не спишь?
— Не сплю. Я не могу дормир в потемках. Где Птичка?
— Птичка? А-а, эта… она с американцем уехала давно.
— Странно… Она же хотела ко мне прийти…
— Нужен ты ей… Она отпускает только на валюту.
— Врешь ты все, засранец… Противная трефная свинья! Вышиб милую чистую проблядушку… Ладно, иди отсюда в задницу, я буду спать.
Налил себе полстакана, жадно прихлебнул, вытянулся на диване, и, когда первая тонкая ниточка дремоты потянула меня в черную пустоту сна, пронзительно взвизгнул телефонный звонок, я снял трубку, и едкий голос Крутованова спросил:
— …Хваткин? Вы почему не снимаете трубку?
— Я не думал, что вы так быстро вернетесь, товарищ генерал-лейтенант, — взглянул на светящийся циферблат часов, а времени уже начало второго ночи.
— Поменьше думайте, здоровее будет. Дураков ценят потому, что они лучше выполняют приказания, чем умные…
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант.
— Вы мне нужны. Поднимитесь в кабинет товарища Кобулова. Бегом! — и бросил трубку.
Торопливый переписк гудков метался в аппарате. А я уже мчался к Кобулову.
Его кабинет был на два этажа ниже моего, но никто в Конторе никогда не сказал бы «спуститесь к руководству». Я поднимался к заместителю министра Кобулову на два этажа ниже, я бежал назад во времени, туда, где умершая только что черепаха была совсем молодая, ей еще 270 лет не исполнилось, а ее хозяин Актиния еще не завербован мною, и умчавшаяся с американцем девушка Птичка еще не родилась; туда, откуда после длинной-длинной паузы, после долгих-долгих часов ожидания позвонил вернувшийся от Маленкова Крутованов, и по его барственно-капризному тону я понял, что участь Абакумова, дорогого моего шефа, любимого министра Виктор Семеныча, решена.
* * *
…Если бы ко мне пришла девушка Птичка, черепаха дожила бы до четырехсот лет. Поскольку я старый коммунист из спецслужб, капээсэсовсц с большим стажем, я материалист, марксист и — от безнадежности — верю в то, что мир детерминирован. Приди ко мне девушка Птичка — и черепаха дожила бы до 400 лет. Бог весть, что случилось бы с нами всеми, если бы Минька Рюмин не сдал в канцелярию министра неподписанные протоколы допросов Когана.
* * *
…Я поднимался бегом с пятого этажа на третий и судорожно соображал, почему Крутованов вызывает меня не к себе, а в кабинет Кобулова. Подписание акта о сдаче головы Абакумова на площадке Кобулова было необъяснимо: то обстоятельство, что Богдан Захарович Кобулов люто ненавидел Абакумова, бывшего своего протеже и выкормыша, никакого значения не имело. У нас в Конторе все друг друга ненавидят. Крутованова Кобулов не выносит еще больше, поскольку выскочка Абакумов все-таки из своей гопы, боевик из бериевской компании. А Крутованов — откровенный враг, маленковский лазутчик. Конечно, чтобы повалить такого зверя, как наш командир Виктор Семеныч, можно и забыть старые распри, хотя бы на время, до следующего загона. Но почему в кабинете Кобулова? Ведь главным забойщиком в комбинации выступает Крут? Это ведь его инициатива? Его первый ход? И тяжелая артиллерия — Маленков — это пока что его родственник, а не Богдана Захаровича? Непостижимые таинства политики, сумасшедшие козни политической полиции, армянские загадки уголовного толковища.
Я бежал по длинному коридору. Затравленный Одиссей, которому надо было проплыть между Сциллой и Сциллой, ибо в нашем климате Харибды не выживают и частичных потерь у нас не бывает, а платят, когда приходит срок, за все и всем. Реальных шансов у меня не было. Если, несмотря ни на что, Абакумов удержится на месте, он обязательно дознается о моей роли и розомкнет меня на части. Если Крутованов его сегодня свалит, то завтра он наверняка станет министром: не для Кобулова же топил Маленков Абакумова! И найдет в сейфе досье, которое составил на него я. И тогда Крутованов прикажет убрать меня. Но инстинкт окопного бойца подсказывал мне великую истину бытия, которое и есть незатихающее сражение: на войне только дурак строит долгие планы, на войне есть одна задача — пережить нынешний день.
Я мчался в кабинет Кобулова, надеясь пережить сегодняшнюю ночь. И единственная безотчетная мыслишка согревала меня, пугая и обнадеживая: я поднимался с пятого этажа на третий не к Крутованову, а к Кобулову.
Вошел в приемную и поразился безлюдности. У самой двери, сложив огромные кулачища на коленях, смирно сидели огромные мордовороты из «девятки», штук пять. У них на харях было написано «охрана». И больше ничего на их рожах не было. Пустыня. За секретарским столом восседал кобуловский порученец, хитромудрый жулик Гегечкори с рыхлым прыщеватым лицом, похожим на языковую колбасу, а на столе устроился нечеловеческой красоты подполковник Отар Джеджелава, личный адъютант Лаврентия Павловича Берии; оба этих черножопых чекиста вполголоса быстро говорили по-грузински и тихо, счастливо хохотали. Наверное, о бабах.
Промеж этих смуглых зараз все крепко схвачено. Русский человек, душой открытый, сердцем доверчивый, против этих шашлычников бессилен. Богдан Кобулов тянет за собою брата, тоже генерала, хотя весом и поменее, — Амаяка.
У того в «шестерках» бегает знаменитый футболист из тбилисского «Динамо» Джеджелава, а у Джеджелавы есть брат Отар, бестолковый капитанишка и великий трахатель баб. Богдан пробивает Отара адъютантом к великому шефу — снабжать Лаврентия харевом, и за три года Отар становится всесильным. Никого в Конторе не боится красавчик Отар, всех глубоко, искренне презирает. А меня уважает. Мы с ним поклялись в пожизненной дружбе. На моей явочной квартире.
Несколько лет назад красавчик Отар украл на обыске из стакана на прикроватной тумбочке массивную золотую челюсть. И принес ее моему агенту, ювелиру Замошкину. И я, еще не зная, какое ему предстоит восхождение, пообещал Отару Джеджелаве оставить эту историю между нами. Нет, не забыл Отар Джеджелава клятвы в верности, которую мы дали друг другу, как Герцен с Огаревым. Замахал мне приветственно рукой, еще шире залыбился: иди сюда, дорогой, ждут тебя! Старая дружба не ржавеет. Интересно, отобрал Герцен у Огарева письменное обязательство о сотрудничестве? Черт их знает, может быть, и лежит где-нибудь в архиве их расписка о неразглашении: они ведь революционеры — народ недоверчивый, подозрительный, злой. И я широко заулыбался, растопырил руки для объятий, хотя не улыбаться мне хотелось, а заплакать от страха, напряжения и усталости. Но Джеджелава со мной обниматься не стал, а только кивнул и показал на дверь кабинета: