С десяток ящиков были молниеносно погружены на автодрезину.
— Стой, какие же четыре? — запротестовал водитель. — А это? Кому? Да кто его знает, когда я его увижу, вашего Андронова? Бери назад. Стану я библиотеки развозить. Горючего ничего такого нету? Ну, смотрите, если что…
Какие-то люди совали в руки донесения в штаб БФК.
— В Маргелан сдайте, все скорее дойдет.
Дрезина рванулась вперед.
— Теперь, пока мы еще одни, расскажите нам кое-что о Дусматове, — попросил Шпитцер.
Но огорченный Ахундов наотрез отказался рассказывать о Дусматове.
— Я не хочу портить своим недостойным рассказом живое впечатление от живого Дусматова. Вы его увидите, господа. Завтра вы сами будете говорить с ним.
— Верно. Вношу предложение пока что позавтракать, — сказал Белоногов и, не видя ни с чьей стороны возражений, нагнулся к одной из корзин под сиденьем.
— Товарищи девушки, похозяйствуйте!
Из пакетов, предназначенных для бактериологической лаборатории профессора Корженевского, соорудили подобие стола Пахучие пшеничные лепешки, сыр и масло, персики и виноград, инжир расположились в таком затейливом натюрморте, что водитель Архименко не мог не заметить с явным сожалением:
— Вот тут бы в самый раз по сто грамм. Медицина — и та не возражает. Если для профилактики. Конечно, это по-нашему, а как за границей, не знаю.
Выпить тоже нашлось. Узбекистан — родина отличнейшего кагора, тягучего и тяжелого, как концентрат, и превосходных сухих вин, чуть-чуть терпких, неуловимо горьковатых, но удивительно освежающих.
За окнами снова лежали сады, аллеи шелковицы и маленькие кишлаки, и порой было видно, как начатый канал прорезал улицы, вламывался во дворы, раздвигал стены домов, и те, точно взорванные снарядом, нависали облаком по бортам сухой траншеи.
«Совсем как на войне», — думалось Ольге.
Мелькнул молодой сад, видно, недавно перенесенный на новое место или, может быть, посаженный заново, и легкий шалаш рядом с грудою строительных материалов для нового дома.
За оставшимся в стороне Маргеланом трасса канала ушла к северу от железной дороги, но оживление на местах не стало меньшим, — все так же шли толпами люди с кетменями на плечах, все так же скакали верховые, стайками пробегали дети с пачками газет, проезжали грузовики с надписью на бортах: «На канал!».
На станции Владыкино пришлось снова остановиться.
Человек двадцать народу просило подбросить их к Зеленому мосту. Отказ не действовал. Все дружно обещали жаловаться на Белоногова, и в конце концов даже доктор Горак, почесав висок, смущенно сознался, что, пожалуй, надо кого-нибудь подбросить.
Новости ворохом валились в дрезину.
Приехали артисты. Дусматова вызвали на соревнование. Проследовала армянская делегация. Под вагоном пассажирского поезда обнаружен мальчишка из Сталинграда. Сегодня ночью у Зеленого моста будет большой концерт. Все, кто свободен вечером в радиусе тридцати — сорока километров, стремятся к Зеленому мосту.
— Товарищ Ольга, — Ахундов заговорщицки наклонился к ней, — возьмите два флакона «Крымской розы», отдайте Шуре. Это такой растущий товарищ, знаете, очень растущий, прямо удивительно. Вам нужно что-нибудь купить? Очень хороший ларек. Нет? Ну, хорошо. Теперь я такой вопрос поставлю: вы хотите мне помочь или нет?
Ахундов, как это уже было ясно с утра, напросившись сопровождать иностранных гостей, многое потерял. Он проезжал мимо материала, не имея возможности что-нибудь записать и передать в газету.
— Это все равно, что кушать шашлык одними глазами.
И Ахундов просил Ольгу помочь ему.
— Как-нибудь вместе будем, ладно?
— Вы знаете, я обещала дать информацию Березкину.
— Товарищ Ольга, конечно, Березкин — крупный человек из центральной печати, я не говорю, но вы едете в моей бригаде, я вас уважаю, зачем разменивать меня на мелочь? Мы, едем вместе, какие основания одной рукой быть здесь, другой — в центральной печати? Я помогу вам составить корреспонденцию и напечатать за вашей подписью. А что вы сами с Хасана, об этом будет сказано от редакции.
— Да я не отказываюсь, я только ничего не умею и так глупо пообещала… Но в общем, что могу, я сделаю.
Если бы Ольга умела писать стихи, — они бы лились у нее часами. Если бы она была музыкантом, — она с утра исторгала бы из себя звуки, краше и сильней которых еще не знала земля. Все пело в ней, хотелось бежать, что-то догонять, разглядывать, ко всему, что вблизи и вдали, прислушиваться и отвечать на все звуки и шорохи, запахи и цвета.
День затихал, мутнел, сдвигал дали.
Станция Федченко была как бы вторым эшелоном полка, ведущего бой: тут грузили ломаные кетмени и разгружали новые, лежали мешки с цементом, бревна, железные детали, автомобильные покрышки, мычали бараны, трещали костры, пахло лекарствами, играла музыка и кто-то, равнодушный к грохоту и гаму, мерно бил в ладоши в такт музыке.
Сморщив лоб и что-то про себя мурлыча, думал и доктор Горак: русские поступили правильно, ведя свой самостоятельный курс. Примыкайте, кто хочет. А что, если именно так и писать? Да нет, не получится. За океаном нужно, к сожалению, другое. Тогда что-нибудь о национальных культурах, пожалуй. Да, это подойдет.
Невольно мысли обращались к Праге, к той любимой Праге, без которой он не представлял себе родины. Как он вернется туда? И стоит ли? Но где же приклонить свою старую голову? В сущности он, Горак, ничего не любил в мире больше Праги, города, который заменял ему целый мир, Праги, с ее широкими новыми улицами и ее узенькими средневековыми щелями, с ее древними храмами и тесными площадями. Сколько живых воспоминаний вставало перед внутренним взором Горака, когда он проходил по мостам через Влтаву и внутри у него играла музыка Сметаны! А эти старинные дворцы, летописи которых пестрели именами Моцарта и Бетховена! А эти суровые храмы-крепости, где веками отсиживалась и сражалась за себя культура Чехии! А леса и горы ее! А слезы и легенды древних схваток с немцами! А поля славных битв, навек осененные именами Жижки, Прокопа Голого! А песни и пляски Чехии! А ее старая поэзия!
И все это, такое от века нерушимое, неиссякаемое, лежит сейчас на дорогах войны, и кто знает, убережется ли, выживет ли?
Он вспомнил, как когда-то, давно-давно, еще во время Габсбургов, он, молодой деятель чешского национально-освободительного движения, скрывался в одном из знакомых домов в квартале Кампа. Этот кусочек Праги как бы похищен у Венеции. Улицей является канал, дома основанием своим погружены в воду. Мельничное колесо у стен одного из очень старых домов, поскрипывая на весь квартал, иногда медленно вертится, ко всеобщему удовольствию. Лодки у каждого дома, не гондолы, а речные лодки, зелень густой гривой склоняется над водою. Скрываться было очень удобно.
Доктор Горак, впрочем, недолго пробыл на нелегальном положении — недели две или, много, три, — а затем очень ловко выехал в Швейцарию, где и пришла ему соблазнительная мысль обратиться в американского гражданина. Присутствовать где хочешь и ни за что не отвечать, вроде человека-невидимки, прельстило его настолько, что приобретение американского гражданства сделалось, можно сказать, целью его жизни на многие годы.
И вот совсем недавно он стал американцем и тем самым получил редкую возможность остаться в Праге. Он и сейчас мог бы сидеть у себя в домике на Малой Стрбне, где все, вплоть до водосточной трубы и последнего камня мостовой, было историей Чехии, если бы не странная любознательность его газеты, погнавшая Горака за тридевять земель, в Союз, на сельскохозяйственную выставку, а затем в Среднюю Азию; он с большим удовольствием сидел бы у себя дома, на улице, которая являлась как бы филиалом пражского городского музея. На этой улице произошло столько исторических событий, что Горак сам иной раз чувствовал себя не жильцом, а историческим экспонатом, с которым ничего случиться не может.
И вместе с тем он — тоже не без удовольствия — и, во всяком случае, с огромным интересом взирал сейчас на картины строительства вдали от родной Праги.
Уже вечерело, когда подъехали к Зеленому мосту.
Сотни костров жгли темноту у реки. Длинные улочки, вчера или третьего дня возникшие между рядами фанерных и дощатых ларьков, парикмахерских, читален, зубоврачебных пунктов, чайных, столовых, были полны народа, как в ярмарочный день.
Гортанно-тягучие, напоминающие распевшийся наедине ветер мелодии и знойный, сытый запах свежей баранины составляли основную часть воздуха — в груди дрожало от музыки и посасывало от мясного дымка.
Звуки дойры неслись со стороны большой, устланной коврами концертной раковины, вокруг которой лежало и сидело не меньше тысячи людей в халатах, белых нательных рубахах, пиджаках или обнаженных до пояса, с халатами, небрежно наброшенными на плечи.