Лиза вдруг с ужасом подумала: «Что они там делают?..»
Было непонятно, чуждо, а потому страшно ей то, что делали маленькие, незнакомые люди с длинными шестами, куда и откуда текла мутная река, кто и как жил на размытых желтых берегах, за этими зубчатыми елками и березками.
Когда стало смеркаться, Лиза вздохнула, пошла в вагон, где уже зажгли фонари и задвигались бестолковые огромные тени, и села возле Доры.
— Куда мы едем? — хотела всей грудью, всем существом своим спросить Лиза, но вместо того сказала своим низким, немного ленивым голосом:
— Паша нас встретит, должно быть.
— Конечно… — ответила Дора.
Она уже давно перестала читать, и ей было теперь тоскливо, страшно и жалко себя в огромном, угловато-неуютном вагоне, где копошились, лущили семечки, говорили неестественно громкими голосами, играли на гармонике и сдержанно ругались какие-то новые, странно грязные и озлобленные на что-то люди. В эту минуту та неведомая, полная движения, шума и успеха жизнь, которая давно ярко рисовалась ее жгучему самолюбию, показалась ей несбыточно невозможною, нелепою и жалкою. Она обрадовалась Лизе и, не спуская блестящих глаз, смотрела из своего темного угла на ее знакомое, давно милое, понятное лицо.
— Лизочка! — сказала Дора тихо.
Она взяла ее мягкую, теплую руку своими сухонькими, узкими руками.
Лиза внимательно посмотрела на нее и вдруг серьезным и широким движением обняла и притянула к себе.
— Нет, ты посмотри еще, а тогда приходи на это место и потолкуем!.. — со злобой, резко выкрикнул кто-то из-за деревянной перегородки.
— Тиу!.. — плачевно пискнула гармоника.
Высокий, до странности худой мастеровой, в казинетовом пиджаке и в красной рубахе навыпуск, вышел из-за перегородки и, пошатнувшись, сел против Лизы.
— Куда изволите ехать? — спросил он, помолчав. Слышно было, что от него сильно пахнет водкой.
— В Петербург… — ответила Лиза.
Через перегородку стал сверху смотреть другой человек, должно быть, солдат, с крутыми рыжими усами и рябым лицом.
— Так… — сказал мастеровой и стал тяжелым, пьяным глазом смотреть на Лизу, на лицо и на грудь.
Стало страшно.
Солдат вдруг засмеялся и фыркнул.
— А чего вы там не видели? — спросил мастеровой, и по заплетающемуся звуку его голоса и покачиванию вперед стало видно, что он страшно пьян.
— Лиза, — испуганно позвала Дора, — пойдем, постоим на площадке.
— Что ж, вы со мной разговаривать не желаете? — ломаясь, враждебно спросил опять мастеровой.
— Нет, отчего же… — торопливо ответила Лиза.
— Я спрашиваю… люб…бопытно мне знать, для чего, например, в Петербург?..
— Учиться… — покорно ответила Лиза. Солдат опять засмеялся.
— Учиться? — переспросил мастеровой. — А не…? Солдат фыркнул, как лошадь, и от восторга упал лицом на перегородку.
Дора испуганно заплакала. Лиза смотрела на мастерового серьезными, внимательными глазами, и в груди у нее что-то пустое и холодное мучительно сжало сердце.
— Вот я те как дам по уху, — неожиданно сказал с другой стороны вагона бородатый старый мужик в лаптях, — так будешь знать, как обижать зря, дурак!
Мастеровой мутными глазами посмотрел на него.
— А мне наплевать… черт с ними! — Он выругался скверным словом, встал и ушел.
— Наро-од!.. — укоризненно сказал старый мужик и тоже встал и пошел за ним.
— А вы отколь едете? — спрашивал он кого-то.
— Из-под Калуги… — ответил тот же мастеровой.
— А мы курские… — сказал мужик.
К вечеру воздух в вагоне стал еще тяжелее. За стеклами в темноте невидимо, дрожа, колотился дождь, и бесконечно стучал поезд.
Дора тихо улеглась на своем месте, и чувствовалось, что она боится пошевелиться. Лиза опять ушла на площадку, с которой уже ничего не было видно, а было только холодно и мокро, и там простояла часа два, напряженно и тоскливо глядя в темноту.
Ей припомнилось, как два дня тому назад ее провожали из дому. Сережа и мать плакали, а в доме было так пусто, как будто только что вынесли что-то самое важное, без чего все должно затихнуть, опустеть, замереть. Потом на вокзале вдруг неожиданно подошел к ним Савинов, в серой, длинной, мокрой от дождя шинели, и лицо у него было серое, мокрое и измученное.
— Лизавета Павловна… — сказал он дрожащим голосом. — Я с вами хотел поговорить…
Лизе стало тяжело и неприятно. Все, что можно было сказать, уже было переговорено сто раз за это лето. Ей даже казалось, что все лето продолжался этот нудный, скучный разговор о том, чего нельзя было переделать. Сначала ей до слез было жалко корнета, но потом он стал раздражать ее, и не потому, что надоел ей, а потому, что все смеялись над ним, и ей было стыдно, что она чуть-чуть было не вышла за него замуж.
— Он правильную блокаду ведет с вами! — говорил Паша Афанасьев. — Бедный, он сильно страдает, а все похож на индюка, у которого выщипали хвост!
Все-таки она пошла с ним по платформе, блестевшей от дождя.
— Вы скорее… — холодно заметила Дора.
— Сейчас! — ответила Лиза уверенно.
— Я не задержу Лизавету Павловну… — печально прибавил корнет.
Они прошли молча два раза взад и вперед. Корнет тяжело дышал и смотрел вниз на забрызганные грязью лакированные сапоги.
— Ну, что вы мне хотели сказать? — спросила Лиза.
— Я… Значит, все между нами кончено? — проговорил корнет унылым голосом, и слышно было, что спросил он это Бог знает зачем, и сам прекрасно понимает, что все кончено.
Лиза молчала. Прозвонил первый звонок. Корнет вздохнул.
— Лизавета Павловна, — вдруг быстро заговорил он, — я, может быть, и очень смешной и… человек не… но я не стану вам мешать… Вы знаете, что более преданного вам человека вы не найдете… Я, правда, не понимаю, почему вам нужно ехать, когда вы и здесь… столько счастья всем… Может быть, я недостоин вас… конечно… но я бы пешком пошел за вами, если бы знал, что… Вы меня простите, Лизавета Павловна, если я…
Вдруг губы корнета задрожали, и лицо его стало жалко и похоже на детское; он круто оборвался и замолчал.
Потом он деятельно помогал переносить вещи, кричал на носильщика и долго махал фуражкой, когда поезд отошел.
— А он, в сущности, ничего… — сказала Дора про корнета. — Только скучный ужасно.
И вот, глядя в темный четырехугольник окна, за которым что-то мерещилось, Лиза подумала теперь, что было бы, если бы вдруг, когда к ним приставал и ругал их мастеровой, дверь отворилась и вошел корнет. И вдруг ей страстно захотелось его увидеть, прижавшись, пройти по саду под руку, почувствовать себя безопасно, спокойно, чисто и просто.
Лиза тихо заплакала, и слезы катились мимо носа по еще детски пухлым губам и падали на закруглившуюся невысокую грудь.
IV
Весна началась. Вся земля вздохнула, точно свалилась с нее огромная, прилипчивая тяжесть. Это теплое, влажное, пахучее и радостное для всего живого дыхание земли было ясно слышно в городе, с полей и лесов, приносимое мягким, упругим ветром. Где-то начинал таять мягкий, белый и хруплый снег, потекли чистые струйки холодной как лед воды и появилась на проталинах еще сырая, но уже готовая зазеленеть трава. Но в самом городе мало было видно весну: снег там и зимой был незаметный, талый и грязный, морозов не чувствовалось так остро, — жизнь и зимой и летом была одинаково суетливая и пестрая.
В палате военно-медицинского госпиталя было светло. В открытую форточку струей вливался запах весны, и оттого было еще скучнее и невыносимее среди ровных рядов кроватей и умирающих, исхудалых людей.
Паша Афанасьев сидел у окна в госпитальный сад, где было больше зеленых заборчиков, чем деревьев, а на каждом деревце висел размокший кусочек картона с названием дерева по-русски и по-латыни. На коленях у Паши была книга, а руки, которыми он ее придерживал, были так худы и прозрачны, что на них жалко и больно было смотреть. Лиза Чумакова, Дора Баршавская и студент Андреев сидели с ним и молчали. Было странно и неловко говорить о чем бы то ни было, потому что в коридоре ассистент профессора сказал им, что Афанасьев умрет на этой неделе, что его безвозвратно убили вечное напряжение, непривычный, непосильный труд и чуждый климат.
— Сгорел человек… жаль! — сказал доктор.
Но зато, хотя ему уже и трудно было говорить, Паша Афанасьев говорил без умолку. Этого не запрещали, так как теперь было все равно.
— Я когда прочел это, — слабым и прерывистым голосом, похожим на скрип останавливающейся небольшой машинки, говорил Паша Афанасьев и постукивал по книге худыми пальцами, — мне показалось, будто в моей комнате окно открыли: так и посветлело все вокруг! Все это серый, безрадостный тон… ведь он душу выедает у человека!.. А теперь — молодец!.. Каким торжествующим аккордом он заканчивает!.. Ведь это как посмотреть: ведь это не простой рассказ о том, что вот, мол, взяла девушка да и поехала учиться… Это символ глубокого значения!