заглянуть, но она прошла между этажеркой и кроватью к столу.
— Сюда можно положить? — спросила она Вячеслава Алексеевича.
Она, конечно, не понимала его состояния, но сама была смущена и не знала, что с ней происходит, почему ей так хорошо и одновременно страшно.
— Конечно, — сказал Вячеслав Алексеевич. — Вы уж только не обращайте внимания… Может, вы снимете пальто?
Она покорно положила свертки на стол и сняла пальто, а Вячеслав Алексеевич так и остался стоять с кулечком в руке, надо ему положить кулек на стол и снять плащ. Тем более что сама Саша тоже стояла.
— Может, вы присядете? — спросил он наконец и, спохватившись, переложил снятое ею пальто в сторону.
Саша села на краешек продавленного дивана, пружины внутри его вздрогнули и, чтобы хоть что-то сказать, тихо проговорила:
— A y вас уютно, Вячеслав Алексеевич. Вот у нас с Митей… тоже вроде хорошо, но все же у вас…
Зачем она — это? Ну чего вспомнила Митю, да еще при Вячеславе Алексеевиче? Саша сама не могла понять себя. Или это для пущей самостоятельности? Или ей хотелось чем-то оправдать себя перед ним?
— Это хорошо, я рад за вас, — сказал Вячеслав Алексеевич.
— Что вы, спасибо! — опять заносило Сашу. — Вот у вас… И работа, и все! Вы знаете, как к вам относятся у нас в больнице. И…
Она лгала ему и себе, а может, и не лгала, потому что у нее дома ничуть не лучше было, но дома она как-то успевала, прибиралась, а здесь он, видимо, всегда один, и что уж тут требовать, когда у человека так сложилось, а складывается все в жизни всегда по-разному.
— Пожалуйста, конфеты!
Вячеслав Алексеевич высыпал на стол конфеты «Мишка» и «Мишка на Севере» и еще какие-то.
— Берите, пожалуйста! Прошу!
Саша не взяла.
— Спасибо! — сказала она, хотя ей очень…
Саша не знала, что сказать еще. Вячеслав Алексеевич продолжал стоять, когда она сидела, и странно поворачивался к ней то лицом, то чуть боком, но вот он сел на диван, передвинув верблюжье одеяло в сторону Саши так, что оно оказалось между ними.
— Вот так, — сказал он.
— У вас действительно хорошо, — повторила Саша.
И опять они замолчали.
— Сашенька, включите, пожалуйста, радио, — вдруг попросил Вячеслав Алексеевич. — Там «Спидола» на столе.
Он назвал ее Сашенькой, и, кажется, это было впервые, и она почему-то смутилась, вспыхнула и тут же обрадовалась.
— А что там? — спросила Саша.
— Давайте послушаем насчет референдума. Утром не успел.
— Какого?
— Во Франции, — объяснил Вячеслав Алексеевич, положив руки на стол. — Не знаю, как вы, а я чего-то пе понимаю.
Саше всегда казалось, что заведующий отделением всегда все понимает. А тут опять для нее неожиданное, Вячеслав Алексеевич признает сам, что чего-то не понимает.
Саша крутила ручку приемника.
— «Маяк» продолжает свои передачи, — сказало радио. — Передаем русские мелодии…
— И то хорошо, — сказал Вячеслав Алексеевич.
— А что?
— Да так… Слишком уж много всякого… В общем-то мне на автобус было пора. Но теперь не поеду. Не хочу!
— Это из-за меня? — робко спросила Саша.
— Что вы, Са… Что вы! Просто передумал…
Вячеслав Алексеевич был смущен, и Саша потому чувствовала себя не очень уютно, она услышала, поняла это недоговоренное «Са…».
— Я и спросить вас забыл: вы куда-то направляетесь?
— Да, к Лене Михайловой, нашей, знаете? — сказала Саша. — Она здесь, на Интернациональной живет, рядом. Вот я к ней и шла…
— Ну бегите, бегите, не буду вас задерживать! — встал Вячеслав Алексеевич.
Уже прощаясь, Саша вдруг спросила:
— Вячеслав Алексеевич, а вы нам заметку напишете в первомайский номер? А то, знаете, никто не хочет…
— Если нужно, напишу, — согласился Вячеслав Алексеевич. — Только вы подумайте, о чем вам нужно, и скажите мне. Хорошо?
— Я подумаю, — пообещала Саша. — И скажу.
Он проводил Сашу через чужие пустые комнаты на улицу к калитке. И здесь понял окончательно: никуда он не поедет. И все правильно.
Когда Саша ушла, он заметил вербу. Первое весеннее дерево уже выбросило свои мохнатые серые шарики и вот теперь ждет только тепла, чтобы первым расцвести этими ласковыми комочками. Они превратятся из серых в желтые раньше, чем появятся подснежники и одуванчики из не прогревшейся еще земли, раньше, чем вскроются почки на осине и ветле, и, может быть, вместе с прилетом скворцов и других заморских птиц. А потом зацветет орешник — тоже раннее дерево, и зазеленеет лиственница, и выплеснется из земли, поднимая сухую прошлогоднюю листву, свежая травка. Тогда и наступит весна.
Но не деревья, не цветы и не трава заявят о смене времени года и о том, что пришла наконец она, настоящая весна, а воздух, пахнущий прелью и свежестью, прогретый солнцем и теплом земли. И, конечно, птицы…
Птиц еще мало в этом году по запоздалой весне или, точнее, не мало, а просто они боятся, что вновь грянет непрошеный снег и ударят заморозки, и птицы таятся, дожидаются ясного, устойчивого дня — и синицы и зеленушки, и мухоловки, и поползни, и все остальные, что живут здесь и переносят подмосковную зиму, и лишь дятлы, кажется, работают, как ни в чем не бывало. Вот уж — настоящие работяги. И сейчас на соседнем участке слышится дробный стук — это, конечно, он, дятел, стучит по сухому стволу дуба. И во всем этом есть свой определенный, ясный смысл.
И, конечно, в том, что именно сюда, в этот город, приехал Вячеслав Алексеевич, тоже есть свой смысл. Мало кто знает об этом, но ведь он родился здесь. Все, что было до немцев, до войны, он не помнит, но потом… Родители, убитые немцами, и дом, спаленный ими, хотя это было без него. Дом, каким он был тогда, не запомнился, а немцы, ворвавшиеся в город и, значит, в их дом и потом спалившие все из огнеметов, запомнились. Запомнились по тому, как это было на Украине. А родители не запомнились, хотя он и пытался не раз вызывать в памяти их лица. Не было их лиц, а были другие — немецкие. И он не раз представлял, как они стреляли в отца и мать и хихикали, кричали…
Вячеслав Алексеевич вернулся домой в неуютную комнату и ходил, ходил по ней. Шаг от дивана и назад до двери, три шага к столу и два к этажерке с книгами! Главное, вероятно, он понял, главное, что не надо ехать в Москву, но еще что-то неясное все вертелось в голове.
Да, вот что. Хорошо, что никто в этом городе не знает, почему он приехал именно сюда.