Зигмунд жив! Слава богу! Господи, пусть он будет чужим мужем, изменником, развратником, первейшим злодеем в свете, пусть Юлия его больше никогда не увидит! Только пусть он будет жив, а ей довольно будет знать, что он где-то живет… где-то на земле!
Облегчение, охватившее ее, было почти неприличным. Она не могла сдержать счастливых слез, а ничего не понявший Добряков глядел на нее с сочувствием.
– Но как же это случилось? – наконец-то смогла выговорить Юлия. – Что же произошло?!
– Пожалуйте, сударыня! Граф Толь ждет вас. Он спешит перенести главную квартиру в Пултуск и там готовиться к переправе через Вислу, но желал бы прежде побеседовать с вами, – настойчиво повторил Добряков. – Он вам все объяснит.
* * *
Вот что объяснил Юлии граф Толь.
На 29 и 30 мая готовились праздновать годовщину битвы при Кулевче, бывшей во время Турецкой войны 1829 года, в которой участвовал Дибич и которая открыла победоносное шествие в Андрианополь. Приготовления делались среди хороших предзнаменований: теперь, как и тогда, только что выигранное сражение при Остроленке открывало путь к еще большим успехам. Однако же дни торжества должны были превратиться в дни печали…
Вечером 28 мая фельдмаршал прошелся по лагерю, с обычной ласкою здороваясь со всеми встречными, поговорил несколько минут с только что приведенными пленными, был весел и доволен, с легкостью вбежал на холм к дому и в доказательство своей силы отломал от дерева большой сук. Так по странной прихоти судьбы несчастию всегда предшествуют беспечность и радость. Не предчувствуя, что определено ему на следующий день, он возвратился домой.
Он плотно поел и сверх того пил много воды, которую предпочитал всем винам. В десять часов он, подписав несколько бумаг, лег спать, но то был его последний сон; ему суждено было пробудиться только для того, чтобы перейти ко сну вечному.
В два часа ночи граф Дибич почувствовал себя нехорошо; призвав своих людей, он запретил им будить лейб-медика Шлегеля, считая это нездоровье обыкновенным следствием дурного пищеварения, которым постоянно страдал. Только в четыре часа утра, так как болезнь быстро усилилась, был призван доктор. Каков же оказался испуг почтенного медика, когда он увидел почитаемого полководца со всеми признаками холеры! Он тотчас принял все противодействующие меры: сбросил кровь, приставил пиявки, предписал сильное растирание, собственными руками тер тело Дибича, сведенное судорогами, и употребил все обычные в таких случаях лекарства. В семь часов были призваны и другие четыре врача, находившиеся при главной квартире, в числе их прусский батальонный лекарь Кох, специально изучавший холеру. Они удостоверились, что здесь болезнь была в самой сильнейшей степени.
Несмотря на внутреннее беспокойство, свойственное всем страдающим холерою, командующий сохранил полную память. Когда лейб-медик Шлегель предупредил Дибича, что его болезнь весьма серьезна, он, казалось, был сильно потрясен и с пытливым взглядом спросил доктора, не холера ли это. На отрицательный ответ он возразил, верно, предчувствуя свою смерть: «Вы не хотите этого сказать, но я чувствую слишком хорошо, что час мой пробил!»
Он просил графов Толя и Орлова, флигель-адъютанта полка Чевкина и дежурного генерала Обручева, которые один за другим входили в комнату, удалиться, потому что его болезнь заразительна. Обратясь к графу Орлову, только три дня прибывшему из столицы с инспекцией и имевшему возможность видеть победы русского оружия, фельдмаршал сказал: «Ваше присутствие здесь служит для меня утешением; вы ранее других генералов будете говорить с государем; сообщите его величеству все, что вы видели, скажите ему, что я охотно умираю, потому что честно исполнял возложенные на меня обязанности, и был наконец так счастлив, что запечатлел своею смертью верность моему государю».
Судорожное сведение мускулов, боли в груди и в желудке сделались столь сильны, что часто заставляли его громко жаловаться и даже иногда вскрикивать; в те минуты, когда боли прекращались, он громко и усердно молился, воскликнув: «Боже мой! Итак, все должно кончиться! Господи! Да будет воля твоя!»
Силы его начали ослабевать, голос сделался невнятным, ум и взоры облеклись смертным туманом. Скоро он скончался.
Граф Толь умолк, и Юлия тоже молчала, отирая тихие слезы, подавленная – и в то же время восхищенная картиною сей величественной кончины. Она почти не знала Дибича, видела его два или три раза, но ее всегда поражала скрытая печаль в глазах фельдмаршала, не исчезавшая, даже когда он улыбался. Кто-то сказал ей, что ранняя кончина его достойной и искренне любимой им супруги, случившаяся после блестящего похода через Балканы, поразила Дибича до глубины души. Он сделался бесстрашен до безрассудства, и ходили слухи, будто он ищет смерти, чтобы поскорее встретиться с возлюбленной женою.
– Ну вот теперь и встретился, – невнятно, сквозь слезы пробормотала Юлия.
– Что? – изумился Толь.
– Ничего, – шепнула Юлия. – Дай ему Бог царство небесное!
– Дай Бог! – эхом отозвался Толь.
– Я слышала, фельдмаршал будет похоронен в России? – робко спросила Юлия.
– Да, такова была его воля, – кивнул Толь. – Тело по вскрытии будет набальзамировано и отправлено в Петербург, только сердце предадут земле в Пултуске. Эта могила вдохновит солдат, которые будут знать, что сердцем их командующий с ними.
Юлия всхлипнула, не в силах ничего сказать. Она хотела спросить, зачем новый командующий призвал ее к себе столь неотложно, однако считала неудобным сразу заговорить о себе. Генерал помог ей:
– Вы, графиня, верно, в недоумении, зачем я желал говорить с вами?
Она кивнула.
– Беда в том, что в кончине командующего есть нечто, непосредственно касающееся вас.
– Как же это может быть?! – изумилась Юлия.
– Пока не знаю… – медленно проговорил Толь. – Но попытаемся понять вместе. Я сказал уже, что покойный всем винам предпочитал воду. Вы знаете – то в нашей, то в польской армии вспыхивает холера. Она как бы мечется туда-сюда, не зная, какую добычу хватать. У нас мало возможностей от нее беречься: в войсках воду для питья кипятить затруднительно, однако в ставке все повара и денщики соблюдали сей указ доктора Коха неукоснительно. Не-у-кос-ни-тель-но! – значительно подняв палец, повторил Толь. – И к столу графа подавалась кипяченая вода, и у его постели стояла такая же в особенно красивом турецком кувшине, который граф возил всегда с собою в память о балканских победах. Это был подарок супруги его покойной. Нынче ночью, когда мы уже видели близкую кончину Ивана Ивановича, – голос Толя при этих словах чуть дрогнул, и Юлия поняла, что Дибич был для него не только начальником, но и другом, – да, так вот… он попросил пить. Я схватил этот кувшин, налил стакан, однако умирающий отвернулся. «Нет, – проговорил он слабым голосом, – утром пил… гадость…» Я отставил стакан не думая. А потом, под утро, уже когда увидел, как врач закрывает глаза покойному, я в волнении схватил сей стакан и поднес к губам, чтобы освежить пересохшее горло. И с отвращением отставил, пораженный отвратительным – даже не гнилостным, а трупным запахом сей воды. Чудилось, сама смерть затаилась на дне стакана! Конечно, это была сырая, не кипяченая вода, хотя, как она там оказалась, мы не представляли. Позвали повара, и он сообщил, что близ дома, в ограде, есть колодезь, в коем поначалу была прекрасная вода, но несколько дней назад она так протухла, что даже лошади ее не желали пить, а потому для кухни и стола носили воду с другого конца улицы. «Не иначе, – сказал сей человек, значительно выкатив глаза, – кто-то заговорил водицу недобрым словом – вот она и протухла». Русский народ поэтичен и суеверен, – заметил Толь как бы в скобках. – Однако я не верю в заговоры. Я приказал немедля вычерпать колодец… и что, вы думаете, мы обнаружили на дне его?