Вопрос о выводе частей прошел немало фаз и стадий, оставаясь всегда благодарной почвой, ударным пунктом для всяких искателей меньших сопротивлений в сердцах темных масс. В течение восьми месяцев этот вопрос хронически выплывал на арену, а перед самым октябрьским переворотом он же явился последней каплей, переполнившей чашу, вылившей солдатскую стихию в подставленные пригоршни большевиков.
Исполнительный Комитет переезжал в новое помещение. Комната № 10 была нужна для редакции «Известий», и Исполнительный Комитет рад был от нее освободиться при первой возможности. Новое помещение в другом конце дворца было относительно удобным и стало постоянным до самого переезда в Смольный. Это была большая комната № 15, расположенная не на ходу; правда, в ней было довольно низко и при больших скоплениях людей довольно душно; но она имела то неоцененное преимущество, что при ней была передняя с телефоном, в которой могли помещаться «службы» и солидные заградительные отряды.
Меблирована комната была также довольно убого. Кое-какой стол, не хватавший на весь разросшийся Комитет; не в избытке разнокалиберные стулья, иногда трехногие, или плетеные кресла, иногда продавленные; турецкий диван, неизвестно почему попавший в революцию; пустой шкаф, служивший исключительно для прикрытия двери в следующую комнату, в комнату солдатской Исполнительной комиссии, и с треском во время заседаний отодвигаемый нетерпеливыми товарищами, не желавшими обходить кругом; у окна – закусочный и чайный кухонный стол, уставленный разного вида кружками, стаканами, банками, чайниками, объедками, и, наконец, гармонично дополняло обстановку великолепное золоченое трюмо, бог весть кому раньше служившее и почему-то оставленное в этой компании. Оно напоминало блестящего генерала, осаждаемого где-нибудь на импровизированном митинге новыми гражданами – солдатами и отбивающегося от них в яростном споре непривычными, плохо идущими с языка словами: «Нет, послушайте, товарищи, конечно, мы теперь все равны» и т. д.
Что было в этой комнате раньше, я не знаю, но с 9 марта и до самой коалиции здесь заседал Исполнительный Комитет. Заседания его имели все тот же маловнушительный вид. Было непрерывное хождение по делам и без дела. За недостатком места люди жались по стенам, стоя и сидя иногда по двое на стуле. Обыкновенно было жарко, и в углу за отсутствием вешалок лежала куча шуб, около которой возились и шумели товарищи, разыскивая свои вещи.
Переезд в новое помещение внес некоторую пертурбацию в работу Исполнительного Комитета. Пока шло элементарное устройство новой резиденции, Соколов, перебегая от одного члена к другому, вел агитацию насчет воззвания к полякам, которое он считал необходимым принять и опубликовать вместе с манифестом «К народам всего мира». Никто против этого не возражал, и предлагали Соколову наметить текст воззвания…
Пришел А. В. Пешехонов, бывший комиссаром Петербургской стороны, и делился своим административным опытом. Рассказы его были любопытны, насыщенные не столько пессимизмом, сколько свойственной ему трезвостью и сознанием трудности очередных задач.
Меня позвали в переднюю, говоря, что меня требует от имени Керенского какая-то дама. Я направился к выходу, но взволнованная дама, небольшая, одетая в черное фигурка, уже вошла в почти пустую комнату Исполнительного Комитета. Ее сопровождал представительный, блестяще одетый барин, с великолепными усами и типичным обликом коммивояжера.
Немолодая изящная женщина, протягивая мне какую-то бумагу, совершенно невнятно, робея, запинаясь и путаясь, заговорила о том, что ее направил ко мне Керенский, что он выдал ей эту бумагу и что она теперь совершенно свободна и никакому аресту она не подлежит, и ее невинность, лояльность, непричастность вполне установлены и т. п. Не понимая, в чем дело, я невольно перевел вопросительный взор на ее спутника. Тот шаркнул ногой и сказал:
– Это госпожа Кшесинская, артистка императорских театров. А я – ее поверенный…
Я боялся, что могущественная некогда балерина расплачется от пережитых потрясений, и старался ее успокоить, уверяя, что решительно ничто ей не угрожает и все возможное будет для нее сделано. Но в чем же дело?.. Оказалось, что она пришла хлопотать за свой дом, реквизированный по праву революции и разграбляемый, по ее словам, пребывающей в нем несметной толпой. Кшесинская просила в крайнем случае локализировать и запечатать имущество в каком-нибудь углу дома, а также отвести ей помещение в ее доме для жилья.
Дело было трудное. Я был ярым врагом всяких захватов, самочинных реквизиций и всяких сепаратно-анархистских действий. В качестве левого я никогда не имел ничего против самых радикальных мероприятий по праву и самых радикальных изменений в праве, но был решительным врагом бесправия и «правотворчества» всеми, кто горазд, на свой лад и образец. В этом отношении я готов был идти дальше многих правых и нередко вызывал этим замечания среди глубокомысленных советских политиков, что в голове у меня хаос и непорядок, что неизвестно почему я мечусь справа налево, что человек я ненадежный и никогда не знаешь, чего можно ожидать от меня.
Против сепаратных захватов помещений и предприятий я боролся, насколько мог. Но успеха имел немного. Во-первых, принцип спотыкался о вопиющую нужду вновь возникших организаций, имевших законное право на жизнь. Во-вторых, принцип был неубедителен не только для левых, но и для многих центровиков, и сепаратно-самочинные действия «по праву революции» практиковались в самых широких размерах. Не одного меня шокировал, например, штемпель на наших «Известиях»: Типография «Известий Совета рабочих и солдатских депутатов»; он стоял там без всякого постановления, соглашения, вообще основания, типография была чужая, но ничего мы с этим поделать не могли.
Дело Кшесинской было трудное, и я не знал, как помочь ей. Я спросил:
– Где ваш дом?
Кшесинская как будто несколько обиделась. Как могу я не знать знаменитого дворца, притягательного пункта Романовых!
– На набережной, – ответила она, – ведь его видно с Троицкого моста…
– Помилуйте, – прибавил поверенный, – этот дом в Петербурге хорошо известен.
Мне пришлось сконфузиться и сделать вид, что я также его хорошо знаю.
– А кто его занял?
– Его заняли… социалисты-революционеры-большевики.
По-видимому, Кшесинская произнесла эти трудные слова, представляя себе самое страшное, что только есть на свете… Что же тут делать? И почему именно ко мне ее прислали?
Я остановил пробегавшего Шляпникова. Дом заняли большевики. Грабят? Пустяки – все ценности сданы хозяйке. Почему и на каком основании дом занят самочинно? Шляпников посмеялся и, махнув рукой, побежал дальше…
Я обещал поставить вопрос в Исполнительном Комитете и сделать все возможное, чтобы урегулировать дело с помещениями. Будем надеяться… Но ни я, ни она, кажется, ни на что не надеялись.
В ближайшие дни вопрос о распределении помещений поднимался в Исполнительном Комитете не раз. При самочинных захватах было не только без конца обид для старых хозяев, но было без конца несообразностей и взаимных несправедливостей среди самих реквизирующих. Я настаивал на образовании особого центрального учреждения при городской думе с участием советских представителей и полагал, что там надо сосредоточить все дело подыскания и распределения помещений, предоставив этому учреждению диктаторские права. Как будто такое учреждение действительно было образовано, но едва ли оно обладало необходимой полнотой власти и внесло в дело надлежащую планомерность. Хаос, самочинство, обиды и жалобы продолжались еще долго и были изжиты с трудом.
Правительство опубликовало текст новой революционной присяги. Он был признан неудовлетворительным. Не знаю, по чьему настоянию, было постановлено выработать другой текст и предложить его правительству. Эрлиха, меня и еще кого-то третьего выставили быть комиссией для составления советского текста…
В новой комнате без стульев, расположившись полулежа на окне, мы занялись этим делом. За основу было естественно взять правительственный текст. Одиозность его заключалась, собственно, в том пункте, где речь шла о повиновении: «…Всем поставленным надо мною начальникам, чиня им полное послушание во всех случаях, когда этого требует мой долг солдата и гражданина перед отечеством».
Комиссии следовало придать условность этой готовности повиноваться и подчеркнуть, что повиновения быть не должно, когда приказание направлено против… Кого и чего? Как это выразить? Против революции? Свободы? Народа? Демократического строя? Республики? Совета рабочих и солдатских депутатов? Перебрали и перепробовали все это и, вероятно, многое другое. Я полагал, что здесь следует отметить две стороны дела, двух китов, на которых зиждется новый строй: свободу и народовластие. Как в точности это было формулировано, я не помню. Но, кажется, именно в этом смысле пункт о повиновении начальникам был формулирован нашей комиссией.