— Этот пижон — двойной агент. Прикидывался, будто шпионит за Сандером для посольских немцев, и тут же шпионил за немцами для Сандера. Ему было поручено дело Дрейфуса. Но Сандер вовремя понял, что Эстергази вот-вот сгорит и что немцы его заподозрили. Сандер сознательно дал вам образец почерка Эстергази. Решено было заваливать Дрейфуса, но на случай осечки имелся вариант перегрузить ответственность за бордеро на Эстергази. Естественно, Эстергази слишком поздно сообразил, в какую же мышеловку его заманили.
— Если так, почему он не назвал моего имени?
— А потому что его бы заглушили и отправили бы в крепость, если не в омут. А так он себе спокойно получает пенсию в Лондоне. Дрейфуса ли будут считать автором, или Эстергази, несомненно одно: бордеро должно выглядеть подлинным. Так что вы, отъявленный фальшивщик, обвинению не подлежите. В данном случае вы за каменной стеной. Но по поводу этих мертвяков в подвале я могу вас прижать. Ну, выкладывайте ваши документы. Послезавтра ждите моего человека, Головинского. Не заботьтесь об окончательной отделке. Подлинные окончательные бумаги делать не вам, потому что оригиналы должны быть написаны по-русски. Вы только должны подобрать новый материал, подлинный и убедительный, вдохнуть жизнь в старые картинки пражского кладбища, которые уже развешаны по всем парикмахерским. Пусть все это и будет откликом речей, произносившихся ночью на кладбище в Праге, меня устраивает, но лучше без конкретных указаний, когда была эта сходка, и детали пускай там будут современные, а не фантазии времен Средневековья.
Пришлось усаживаться за работу.
* * *
Проработал два дня и две ночи, компоновал свои и вырезанные заметки, накопленные за десять лет общения с Дрюмоном. Сперва, по чести, я не предполагал использовать их. Все это были куски, опубликованные в «Либр Пароль». Но как знать, может быть, для русских это свежий материал. Тогда вопрос в отборе и подборе фактов. Совершенно ясно, что Головинскому и Рачковскому несущественно, обладают ли евреи музыкальным или творческим даром. Головинскому с Рачковским важно, что евреи разоряют порядочных людей.
Я перечитал все то, что уж и раньше закладывал в речи раввина. В моей давнишней продукции евреи намеревались захватить железные дороги, горное дело и леса, налоговую администрацию, собственность на землю. Они нацеливались на прокурорскую и адвокатскую работу, на сферу образования, рассчитывали просочиться в философию, политику, науку, искусство, а первым делом в медицину, потому что для врача открыты двери всех семей, и шире, чем для священника. Расшатывать религиозность. Насаждать вольную мысль и упразднить из школ Закон Божий. Подмять торговлю алкоголем и взять контроль над прессой. Святые угодники, что, что еще могли бы злоумышлять евреи? Нет, этот материал, конечно, поддается вторичному использованию. Рачковский знает только ту версию тирады раввина, которую давали Глинке. Там направление было религиозное, апокалиптическое. Так что есть что добавить туда. Я решил подобрать все то, что подействует на среднего читателя. И переписал красивым почерком более чем полувековой давности на хорошо состаренной бумаге. Вышли документы, найденные дедушкой в гетто, где он жил молодым. Документы представляли собой переводы протоколов с некоего стародавнего собрания на кладбище в Праге.
Когда днем позже в лавку старьевщика вошел Головинский, я диву дался: как мог Рачковский доверить такую ответственную работу молодому, неповоротливому и близорукому, плохо одетому простофиле мужицкого вида! Разговорившись, я понял, что не так-то он прост. У него был отталкивающий французский с грубым русским акцентом, но он сразу съехидничал: почему это раввины туринского гетто изъясняются на французском? Я сказал ему, что в Пьемонте в прежние времена все, кто был грамотен, употребляли французский. А эти документы — переводы. Задним числом я подумал, что даже не знаю, на идише или на древнееврейском говорили те, на кладбище, раввины. Но уже не имело значения, коль скоро документы были уже написаны, и написаны по-французски.
— Видите, — растолковывал я Головинскому. — Например, в этом протоколе намечается внедрять идеи философоватеистов, сбивать с толку гоев. Читайте: «Вот почему нам необходимо подорвать веру, вырвать из уст гоев самый принцип Божества и Духа и заменить все арифметическими расчетами и материальными потребностями». Это я правильно рассчитал: учиться арифметике никто не любит. Припомнив нарекания Дрюмона на непристойные публикации в печати, я решил, что, по крайней мере в глазах благонамеренных читателей, продвижение пошлых и вульгарных развлечений может быть хорошеньким признаком еврейского заговора.
— «Чтобы они сами до чего-нибудь не додумались, мы их еще отвлекаем увеселениями, играми, забавами, страстями, народными домами… Скоро мы станем через прессу предлагать конкурсные состязания в искусстве, спорте всех видов: эти интересы отвлекут окончательно умы от вопросов, на которых нам пришлось бы с ними бороться… Отвыкая все более и более от самостоятельного мышления, люди заговорят в унисон с нами… Для разорения гоевской промышленности мы пустим в подмогу спекуляции развитую нами среди гоев сильную потребность в роскоши, всепоглощающей роскоши. Поднимем заработную плату, которая, однако, не принесет никакой пользы рабочим, ибо одновременно мы произведем вздорожание предметов первой необходимости, якобы от падения земледелия и скотоводства; да, кроме того, мы искусно и глубоко подкопаем источники производства, приучив рабочих к анархии и спиртным напиткам и приняв вместе с этим все меры к изгнанию с земли всех интеллигентных сил гоев… Мы еще будем направлять умы на всякие измышления фантастических теорий, новых и якобы прогрессивных: ведь мы с полным успехом вскружили прогрессом безмозглые гоевские головы».
— Чудно, чудно, — одобрял Головинский. — А насчет студентов как? Кроме этой арифметики? В России студенты воду мутят. Их надо бы поприструнить.
— Пожалуйста! «Когда же мы будем у власти, то мы удалим всякие смущающие предметы из воспитания и сделаем из молодежи послушных детей начальства, любящих правящего как опору и надежду на мир и покой. Классицизм, как и всякое изучение древней истории, в которой более дурных, чем хороших, примеров, мы заменим изучением программы будущего. Мы вычеркнем из памяти людей все факты прежних веков, которые нам нежелательны. Мы поглотим и конфискуем в нашу пользу последние проблески независимости мысли, которую мы давно уже направляем на нужные нам предметы и идеи… Перейдем к прессе. Мы ее обложим, как и всю печать, марочными сборами с листа и залогами, а книги, имеющие менее 300 страниц, — в двойном размере. Эта мера вынудит писателей к таким длинным произведениям, что их будут мало читать, особенно при их дороговизне. То же, что мы будем издавать сами на пользу умственного направления в намеченную нами сторону, будет дешево и будет читаться нарасхват. Налог угомонит пустое литературное влечение, наказуемость поставит литераторов в зависимость от нас. Если и найдутся желающие писать против нас, то не найдется охотников печатать их произведения. Прежде чем принять для печати какое-либо произведение, издатель или типографщик должен будет прийти к властям просить разрешение на это». Что же до газет, еврейский план предполагает, что еврейское правительство сделается собственником большинства журналов. Этим будет нейтрализовано вредное влияние частной прессы и приобретется громадное воздействие на умы… «Если мы разрешим десять журналов, то сами учредим тридцать, и так далее в том же роде. Но этого отнюдь не должны подозревать в публике, почему и все издаваемые нами журналы будут самых противоположных по внешности направлений и мнений, что возбудит к нам доверие и привлечет к ним наших ничего не подозревающих противников, которые, таким образом, попадутся в нашу западню и будут обезврежены». Отдельно оговаривается, что подкуп журналистов будет нетрудным делом. Ведь они входят в масонство. «Уже и ныне в журналистике существует масонская солидарность: все органы печати связаны между собою профессиональной тайной; подобно древним авгурам, ни один член ее не выдаст тайны своих сведений, если не постановлено их оповестить. Ни один журналист не решится предать этой тайны, ибо ни один из них не допускается в литературу без того, чтобы все прошлое его не имело бы какой-нибудь постыдной раны… Эти раны были бы тотчас же раскрыты. Пока эти раны составляют тайну немногих, ореол журналиста привлекает мнение большинства страны — за ним шествуют с восторгом. Когда мы будем в периоде нового режима, переходного к нашему воцарению, нам нельзя будет допускать разоблачения прессой общественной бесчестности; надо, чтобы думали, будто новый режим так всех удовлетворил, что даже преступность иссякла…» Но хотя печать и будет пребывать под цензурным контролем, это никого не беспокоит, разве народу нужна свободная печать? «Все эти так называемые “права народа” могут существовать только в идее, никогда на практике не осуществимой.