Улица Тухачевского, дом 7. Только по ней Гога Рашидов ежедневно из своего особняка в Земляничном тупике выезжает в город, начиная утренний объезд объектов. Он скрупулезен, точен и никогда не меняет своих привычек, как и положено большому человеку, начальнику службы безопасности, выбившемуся в высшее общество из, смешно сказать, заурядных урок. Неизвестно, кому подражал Рашидов, очутившись в привилегированной тусовке, – Феликсу Дзержинскому, Берия или, как нынче модно, диктатору Пиночету, – но Леня ни разу не видел его в несвежей сорочке, без галстука или в помятом костюме. Он всегда респектабелен, застегнут на все пуговицы и непреклонен к врагам свободного рынка и прав человека.
Леня погладил "жигули" по теплому капоту, попрощался со старым, надежным товарищем и, осторожно перейдя улицу, свернул к трансформаторной будке, возле которой притулился, скособочась, деревянный сараюшка непонятного назначения. Когда-то, возможно, здесь была дворницкая или кладовка, но сейчас сарай был доверху забит бумажными мешками и еще всякой железной и пластиковой дрянью, потерявшей приметы своего прежнего функционального предназначения. На перекошенной двери болтался для видимости замок, подобный тем, какие висят на почтовых ящиках: накануне Леня без труда подобрал к нему ключ.
В сарае он устроил себе лежку. Засада идеальная: сквозь щели между досками окрестности просматривались во все стороны, и улица Тухачевского лежала как на ладони, но заподозрить, что в похилившемся клозете притаился человек, мог только сумасшедший.
Рашидов проезжал по улице всегда в одно и то же время, ровно в десять, по нему можно проверять часы, как по прогуливающемуся философу Канту, но даже если сегодня он выскочит из норы пораньше, все равно Лопуху предстояло ждать несколько часов. Из бумажных мешков он соорудил некое подобие кресла и, прикрыв дверь, спокойно уселся. В ноздри сразу хлынула, как пена, едкая, затхлая вонь, но он даже не поморщился. Это все ерунда. Умение ждать сколь угодно долго, превратившись во фрагмент ландшафта и сохраняя способность к мгновенному выплеску энергии, – вот, пожалуй, главное, чему он научился на войне. Это непростая наука, требующая полной самоотдачи, и тот, кто не сумел или не захотел ею овладеть, иногда лучший из лучших, как правило, погибал не своей смертью, не успев даже осознать, откуда за ним явился посланец…
* * *
На импровизированную трибуну вскарабкался Савва Николаевич Бурундук, бывший замдиректора по кадрам.
Многие из собравшихся на пустыре считали его давно усопшим и удивились, увидев на трибуне живым, здоровым и громогласным, как в былые годы, пусть и уменьшившимся в размерах.
– Коллеги! Господа! Товарищи! – рявкнул он в микрофон, надувшись от возбуждения. – Сегодня у всех нас великий день. Мы пришли, чтобы предъявить властям законные требования. Их у нас немного, но они есть: зарплата, пенсии, захоронение со скидкой для инвалидов труда. Доходит до смешного: на днях провожали Бориса Тихоновича из второго отделения, здесь многие его знают, и у вдовы не хватило денег на целлофановый мешок. Пришлось закопать прямо в тренировочном костюме. Разве это нормально? Разве мы все не граждане великой державы? Всем миром, сообща, мы отстоим свое право на достойную смерть. Терпение нашего народа не беспредельно, и мы им об этом напомним. Ура, господа!
Толпа ничем не ответила, да его и слушали плохо. К бессмысленным публичным выступлениям Саввы Николаевича, общественника-фанатика, все притерпелись еще в старорежимное время. Лишь один женский голос истерично его поддержал: "Урра! Урра!" – это была Матрена Степановна, супруга Бурундука, в прошлом директор городского общепита, а ныне усердная вокзальная побирушка.
Среди скопившихся на пустыре людей вообще было мало таких, кто понимал, зачем они здесь. Вдобавок многих трясло от непрекращающейся наркотической ломки.
Но, простояв уже около часа на морозе, никто и не думал расходиться. Давно, казалось, забытое, смутное чувство потерянного родства, общности всех со всеми, хорошо знакомое тем, кто когда-нибудь, подняв воротник, шагал от дома к проходной, окруженные точно такими же, неузнаваемыми в сумерках, не очень выспавшимися и не очень приветливыми людьми: это чувство, сентиментальное и теплое, как грелка к больным ногам, удерживало всех на месте, заставляло сдвигаться теснее.
Наконец зычный мужской голос распорядился через мегафон: "Начинаем движение! Предупреждаю, бояться нечего. Маршрут утвержден в мэрии. Просьба не поддаваться на возможные провокации. В случае стрельбы всем падать на землю. Вперед, друзья!"
Духовой оркестр, подтянувшийся в голову колонны, грянул бессмертный "Марш славянки", и огромная, в пять-шесть тысяч человек толпа медленно потекла по утренним улицам Федулинска.
* * *
Ларионов сидел на автобусной остановке неподалеку от площади. Рядом – жена Аглая. Он не хотел брать ее с собой, но она увязалась. Сказала: "Это наш последний день, Фома. Давай не расставаться".
Он посмеялся над ее бабьей тревогой, у него не было дурных предчувствий. Вероятно, это происходило оттого, что собственную возможную смерть он не считал чрезмерно грустным событием. Было ли из-за чего волноваться? Смерть – такой же пустяк, как насморк или лишний пинок. Есть в мире вещи неизмеримо более важные.
В этот праздничный день он прихватил с собой любимый плакат – картонку на деревянном штырьке с надписью: "Вся власть трудовому народу". Ларионов опирался на плакат, как на посох. Неподалеку покуривали на морозе двое скромно одетых молодых людей, и он знал, что это его личная охрана, присланная тем милым юношей, который навестил их на днях.
– Знаешь, душечка, – сказал он жене, – я думаю об этом мальчике, который к нам приходил, и все больше склоняюсь к мысли, что он необыкновенный человек. Наверное, герой. Наверное, он тот, кто нам необходим.
– Да, – спокойной отозвалась Аглая. – Он похож на тебя, только моложе. Мечтатель, романтик, фантазер.
Всех вас сегодня передавят, как кур. Очень жаль.
Как бы в подтверждение ее слов неподалеку остановился патрульный "бьюик", из него вылезли трое громил, подошли к сидящей на скамейке пожилой парочке.
Один сразу вырвал из рук Ларионова плакат и переломил о колено. Второй несильно, для острастки съездил по уху, но, к счастью, по оглохшему.
– Все бузотеришь, Лауреат, все никак не угомонишься, – дружелюбно заметил громила, изуродовавший плакат, сияя кирпичной, жизнерадостной мордой с выпученными от постоянного переедания глазами. – А что, если мы сейчас твою бабу при тебе оприходуем? Не понравится, небось?
– Яйца отморозишь, – предостерег Ларионов. – Главное свое достояние.
Второй удар он получил в грудь ногой, и два ребра, криво сросшихся, больно укололи селезенку. Ларионов начал задыхаться, и Аглая бережно обхватила его за плечи, помогая разогнуться.
– Ладно, поехали, – заторопился третий громила. – Попозже его заберем.
Патруль укатил. Двое молодых людей подошли поближе.
– Помощь нужна?
– Нет, – выдохнул Ларионов. – Спасибо, что не вмешались. Молодцы.
Сначала на улицу Тухачевского вырвались четыре мотоциклиста, эскорт Рашидова, и следом, на расстоянии двадцати метров, выдвинулся серебристо-голубой "линкольн-400". Сзади, почти впритык, два джипа-"сузуки" с отборными гвардейцами – личная охрана. В таком солидном сопровождении король города выезжал не потому, что опасался подвоха со стороны федулинцев (откуда в этом вонючем болоте?), а из соображений престижа и для ублажения души. По этой же причине на его мощном "линкольне" гудели, выли и раскручивались сразу четыре милицейские мигалки – две спереди, две над задними фарами. Саша Хакасский иногда беззлобно подтрунивал над его провинциальной склонностью к дешевой помпезности, Рашидов не обижался. Что может понять человек, взращенный в золотом коконе, про него, абрека, зубами, кулаками и башкой пробившего стену в большой и прекрасный мир. Возлежа на просторном заднем сиденье роскошной машины, Рашидов покуривал анашу (тоже привычка бездомной юности, никаких суррогатов) и предавался волнующим мечтам, хотя все чаще ловил себя на том, что мечтать ему, в сущности, больше не о чем.
Леня Лопух подождал, пока мотоциклисты с ревом обойдут мусорные баки, и нажал кнопку пульта в тот момент, когда изящному, продолговатому, как акула, "линкольну" оставалось до его задрипанного "жигули" всего полкорпуса. Мина сработала безупречно. Рвануло так, что на улицу осыпались стекла изо всех соседних домов. Перевернуло и вытряхнуло на асфальт перегруженные мусорные баки. "Жигуль", ломаясь на куски, подпрыгнул и завис в воздухе, как летающая тарелка.
Красно-бурый смерч ударил "линкольн" в бок, перевернул, прижал к стене соседнего дома и поджег. Сзади за бампер зацепился на скорости джип с охраной и тоже перевернулся. Из него на асфальт посыпались бойцы, ошарашенные, еще не понявшие, что произошло. В мгновение ока тихая улочка покрылась ранеными людьми, огнем и ужасом.