Некоторое время в середине и конце августа можно было думать, что Турция примет венскую ноту как основу для соглашения с Россией, — и увлекающийся Мейендорф уже передает с ликованием, что Россия одержала полную дипломатическую победу и что лорду Рэдклифу остается лишь ворчать (il se r en grognant)[317]. Но тут же Мейендорф подсказывает графу Нессельроде, что хорошо бы поскорее эвакуировать все-таки Дунайские княжества. Однако, как и у всех дипломатов николаевского времени, царедворческая льстивость берет свое — и, продолжая в своих донесениях из Вены восхищаться предвкушаемой дипломатической победой царя, Мейендорф, явно противореча своим убеждениям, считает долгом ввернуть, что все-таки энергичный жест, т. е. занятие Дунайских княжеств, сыграл решающую роль в утешительном обороте, который как будто приняли теперь, в августе, события[318].
Николай не верил, что английскому и французскому флоту даны какие-нибудь задания, помимо чисто демонстративных. Вот что, по его приказу, писал Нессельроде Бруннову 29 июля (10 августа) 1853 г.: «Объясните английским министрам, что как посылка английской и французской эскадр в Дарданеллы не помешала нам войти в княжества, так их появление в Мраморном море не заставит нас оттуда выйти. Эта посылка только даром осложнит дело, мирное разрешение которого неминуемо, если Франция и Англия ясно объявят Порте, что они лишат ее своей поддержки в случае непринятия австрийского ультиматума»[319].
Николай продолжал еще в разгаре лета 1853 г. не понимать трудности своего положения, главное — невозможности из него с честью выйти. А Бруннов и Киселев усердно, наперебой, успокаивали его в своих донесениях, так же, как Мейендорф, тогда еще продолжавший надеяться на Буоля, с которым русский посол был в родстве. Николаю, так упорно сбиваемому с толку, в самом деле начинало временами казаться, что все обстоит благополучно и никакой войны не будет, а удастся добиться всего и без войны. «По последним сведениям через Вену — можно надеяться, что занятием Бухареста и кончатся наши военные действия, ибо Англия и Франция взялись за разум и заодно с Австрией хотят уговорить турок удовлетворить нашим требованиям», — сообщает царь М.Д. Горчакову в середине июля и даже приказывает князю: «Теперь займись отдыхом войск и готовь их при этом к обратному почетному походу»[320].
И тут тоже роковая манера царя верить только тому, чему хочется и чему приятно верить, сказалась всецело. Ведь случайно обмолвился в это самое время правдой русский посол в Берлине барон Будберг, получивший очень серьезную и достоверную информацию, — но на эту правду в Петербурге не обратили ни малейшего внимания. Первый министр Пруссии барон Мантейфель доверительно сообщил 10(22) июля Будбергу, что прусский посол в Лондоне Бунзен доносит ему, Мантейфелю, на основании разговоров с английскими министрами и на основании собственных наблюдений, следующее: во-первых, между Англией и Францией полное согласие по всем делам, связанным с восточным вопросом; во-вторых, эти две державы полны решимости воевать с Россией в случае, если целостность Оттоманской империи окажется под угрозой; в-третьих, британский кабинет очень недоволен нейтралитетом Пруссии в восточном вопросе, а позицией, занятой Австрией, британское правительство, напротив, очень довольно и считает эту австрийскую позицию согласной со своими видами[321]. Нессельроде получил это зловещее уведомление — и ухом не повел. Он продолжал, как ни в чем не бывало, твердить царю, что нечего беспокоиться, а царь все больше и больше радовался тому, что Франция, Англия и Австрия наконец-то образумились и не будут уже защищать Турцию.
В конце июля в Константинополе стали назревать события, показывающие, какая растерянность царила в Оттоманской Порте. С одной стороны, русская армия все более и более внедрялась в Дунайские княжества, а с другой стороны, кроме ободряющих слов, султан ничего от Англии не получал. К этому прибавилось еще и постепенно нараставшее в окружении Абдул-Меджида раздражение по поводу слишком уж развязного хозяйничанья в столице лорда Стрэтфорда-Рэдклифа. Английские историки и, в частности, биографы Стрэтфорда[322] любят изображать дело так, будто с почтением и обожанием турки взирали на мощного своего покровителя и с неким почти детским доверием отдали судьбы свои в руки великого посла, «эльчи». Это было вовсе не так: Мехмет-Али и многие другие считали его одним из самых нестерпимых нахалов, от которых когда-либо приходилось терпеть робкому по натуре и легко терявшемуся падишаху. Но у Абдул-Меджида бывали и внезапные (быстро проходившие) взрывы возмущения оскорбленной гордости. В один из таких моментов султан вдруг без малейших предупреждений выгнал вон из министерства Решид-пашу, министра иностранных дел («рейс-эфенди»), который был вернейшим орудием в руках Стрэтфорда-Рэдклифа. Правда, сейчас же был выдуман предлог и была пущена в ход версия, будто эта внезапная немилость вызвана интригами, связанными с семейными делами султана (вопросом о браке одной из его дочерей). Но никто не обманывался касательно истинного характера этой отставки. Меньше всех мог обманываться сам британский посол, понимавший, что Решида прогнали только вследствие полной невозможности прогнать вон его самого, «великого эльчи». Стрэтфорд немедленно принял меры. Мигом явившись во дворец, он пустил в ход весь арсенал посулов и застращиваний. Абдул-Меджид пал духом. Лишиться поддержки Англии, когда русские, по-видимому, приготовлялись уже переходить через Дунай, казалось слишком страшным. Решид-паша немедленно был возвращен на свой пост.
Но, очевидно, эта неприятная история внушила лорду Стрэтфорду мысль, что хорошо бы покрепче стеснить султанский дворец, а вместе с тем произвести некоторую демонстрацию против России и поощрить Порту к неуступчивости.
И вот тогда же, в конце июля, британский кабинет в лице лорда Эбердина извещает барона Бруннова, что пришли от лорда Стрэтфорда тревожные вести. Султан вдруг дал отставку Решид-паше, «приверженцу европейской цивилизации». Правда, благородным усилиям Стрэтфорда удалось в самом поспешном порядке, чуть ли не в 24 часа, «переубедить» султана и водворить приверженца цивилизации на прежнем месте, но вся эта передряга «в соединении с политическими и финансовыми трудностями» делает положение в Константинополе неспокойным. Регулярные войска уведены в Шумлу, Варну и придунайские форты, в столице остались лишь нерегулярные, недисциплинированные части. Возможно обострение «мусульманского фанатизма»; возможны антихристианские беспорядки. И если эти опасения оправдаются, то европейцам будет угрожать беда. Поэтому лорд Эбердин и Кларендон считают желательным ввести часть английской и французской эскадр (стоящих в Безике) уже в Мраморное море, поближе к Константинополю. Но они не хотели бы, чтобы Россия приняла это за шаг, направленный против нее. На Бруннова и на этот раз оба лорда — и Эбердин и Кларендон — произвели обычное отрадное впечатление своей непосредственностью, доброжелательным отношением, «доверительным» характером своих сообщений, готовностью дать всевозможные гарантии — словом, похвальными качествами своей натуры, которыми они давно уже пленяли барона Бруннова. Его нисколько не смутил и пресловутый «мусульманский фанатизм», который с такой непоколебимой верностью нуждам и пользам британской дипломатии выскакивал из-под земли и в Турции, и в Индии, и в Персии всякий раз, когда требовалось ввести английские войска или флот туда, где Лондону казалось уместным их водворить.
Но все же Бруннов протестовал, заявляя, во-первых, что не следует уже сейчас вводить эскадру в Босфор, пока еще никаких беспорядков в Константинополе нет, и, во-вторых, что такие меры предосторожности не должны предприниматься только Англией и Францией, ибо подобный односторонний акт нарушил бы принятый великими державами статут 1(13) июля 1841 г., согласно которому проход военных судов через Дарданеллы может последовать лишь с согласия всех пяти подписавших этот статут держав. В своем донесении Бруннов обращает внимание Нессельроде на то, что при обсуждении вопроса у России будет большинство, т. е. три голоса против двух, так как на ее сторону «несомненно» станут Австрия и Пруссия.
Но резолюция царя была самая неожиданная.
Он увидел в этом намерении Англии и Франции полное согласие действовать вместе с Россией против Турции. И вот что царь поспешил написать на докладе о возможности введения военных кораблей в Мраморное море: «…не только я не противлюсь этому, но я приглашаю (j'engage) Англию и Францию принять необходимые меры от нашего имени (en notre nom), так как я еще не считаю, что мы находимся в войне с Турцией»[323]. Николаю, естественно, было на руку все, что лишало Турцию надежды на поддержку Англии и Франции и что ставило царя в такое положение, когда сам собой мог встать вопрос о разрушении Турции и полюбовном дележе ее владений.