Спешно пройдя мимо этого печального зрелища, мы углубились в то, что осталось от старого города, напоминавшего скорее Марракеш, нежели Пекин. Район представлял собой лабиринт пустынных улочек, обрамленных стенами из необожженного кирпича, а деревянные двери вели в сулящие прохладу садики, в которых росли фруктовые деревья и виноград. У входа в дом жениха стоял запах риса и баранины. На импровизированной кухне орудовали несколько мужчин. Огромный казан был наполнен поло — сытным пловом, без которого не обходится ни одна свадьба, приготовленным из перламутрового риса, кусочков баранины и ломтиков желтой моркови. В другом котле, булькая, тушились овощи.
Мехмет Имин поднялся по лестнице на веранду, где он с ансамблем расставил инструменты, после чего полились песни и заиграла музыка — бодрая, страстная. Маленькие дети бегали по лестницам. Вскоре девушка поднесла мне пиалу с пловом, который, согласно обычаям, полагалось есть руками. «Плов — пища жирная и тяжелая, — предупредил меня Мехмет, который между песнями спустился выпить чаю, — поэтому никогда его не ешь на ночь, а то будешь плохо спать».
Пока музыканты играли в доме у жениха, совсем еще девочка повела меня по переулкам в дом невесты. Невеста в окружении подружек позировала фотографу. Она была наряжена в свадебный наряд в западном стиле, волосы поблескивали, а руки покрывала роспись, сделанная хной. В соседней комнате женщины старшего поколения сидели у расстеленной на полу скатерти и пировали. Они лакомились печеньем, поданным с подслащенными сливками, миндалем, кишмишем и курагой. Кроме того, на скатерти лежали пирожки с бараниной, бисквитные пирожные, плетенки, арбузы и (не преувеличиваю) несколько сотен сложенных башнями лепешек.
Несмотря на царившее веселье, у меня из головы не шла картина снесенных домов на площади перед мечетью. «Интересно, останется от старого уйгурского города хоть что-нибудь, когда я приеду сюда в следующий раз?» — невольно думала я. Китайцев на свадьбе, естественно, не было, уйгуры и ханьцы практически не общаются друг с другом. Многие китайцы ни в грош не ставят уйгуров, считая их ло-ху, т. е. «отсталыми» — это один из самых оскорбительных эпитетов в китайском языке. «Да они грязные как свиньи, сказал как-то попутчик, согласившийся подбросить меня на своей машине, — не имеют ни малейшего представления о правилах гигиены». Как и большинство китайцев, в своем народе он видел движущую силу цивилизации, несущую новые веяния отсталым обитателям западных регионов.
Гостья в Китае и сама «варвар», я нередко ощущала на себе влияние остатков стародавнего комплекса расового превосходства, которым страдали китайцы. Так, например, мне намекали, что в сексуальном плане представители западной цивилизации «упадочны» и «порочны». Впрочем, сейчас это чувство превосходства перемешано с известной долей подхалимажа — отчасти из-за относительного богатства моей страны, которое, конечно же, недостатком не является. В Синьцзяне мне открылось окончательно, что значит быть бедным «варваром», не имея в загашнике ни промышленной революции, ни победоносных «опиумных войн». Там, как и в Тибете, я воочию увидела проявления великоханьского шовинизма, направленного на народы, к которым у меня инстинктивно рождалось сочувствие.
Ладно, если бы дело происходило в эпоху династии Тан, время драгоценностей россыпью, переливающихся шелков и утонченных духов, в расцвет великой, легендарной цивилизации. Но сейчас это Китай начала двадцать первого века, и «цивилизация», которую он навязывает своим колониям, нередко выражается лишь в широких автострадах, скучных безликих небоскребах, караоке-барах и публичных домах. Воплощения веяний китайской современности и без того являют собой безрадостное зрелище, а в Кашгаре они вопиюще чудовищны.
Самой странно, что так говорю. Я посвятила Китаю годы жизни и очень люблю эту страну во многих ее проявлениях. Даже защищаю ее вот уже более десяти лет. Но при этом дайте мне провести неделю в Синьцзяне или Тибете — и сразу бросается в глаза обратная сторона медали. В отличие от многих своих соотечественников я никогда не усматривала ничего злонамеренного в отношении среднестатистического китайца к Тибету или Синьцзяну. Большинство китайцев не располагают доступом к объективным источникам информации об этих регионах и не общались ни с уйгурами, ни с тибетцами. Подозреваю, что даже представители высших эшелонов китайской власти считают, что снесение старого Кашгара пойдет на пользу, и не понимают, с чего бы вдруг кто-то стал против новшеств возражать. Я сомневаюсь, что китайский шовинизм, с которым мне пришлось столкнуться в Синьцзяне, чем-то хуже расизма в Европе или колониализма моих собственных предков. Однако смотреть на такие проявления очень больно.
Разумеется, уйгуры вне себя от обиды на китайцев. В открытую ее выражать опасно, но в личных разговорах прорываются ярость и озлобленность. Как-то раз, зайдя в кондитерскую лавку, я стояла и восхищалась сходством печенья в форме хризантем, красовавшегося на витрине, с великолепно сохранившимися образцами восьмого века, которые я до этого видела в музее Урумчи. Вдруг владелец что-то затараторил, обращаясь ко мне по-уйгурски. Из всего им сказанного я поняла только два слова, которые тот раз за разом повторял по-английски. По ним я догадалась: речь идет о движении за независимость и Уйгурской республике 1933 года.
— Ту-рум, ту-рум, ту-рум Восточный Туркестан, — он провел ребром ладони по горлу, словно перерезал глотку. — Ту-рум, ту-рум, ту-рум Восточный Туркестан, — снова тот же жест.
Дверь лавки была открыта, а мужчина почти кричал.
— Хорошо, хорошо, — попыталась я его успокоить, зная, что такие разговоры доведут его до беды, однако владелец не умолкал. Я вышла из лавки.
В девяностых годах недовольство китайцами в Синьцзяне перешло в открытую форму. Были волнения, подрывы взрывных устройств и убийства китайских чиновников. Многие из китайцев боялись ехать в Синьцзян. Впрочем, выступления сошли на нет. Роль тут сыграло и жестокое подавление волнений, и само количество китайцев, перебравшихся в Синьцзян за время экономических реформ. Теперь люди вообще боятся говорить о политике.
Однажды молодой учитель по имени Али, преподававший в средней школе, пригласил меня попить чаю дома у его родителей. Вместе с Али пошла и его жена. Мы устроились вокруг объемного, но приземистого стола, уставленного сластями. Были там и лепешки, и засахаренная курага с тертой морковью, хрустящие блинчики, самые разнообразные сладкие печенья узорчатой формы. На серебряном подносе лежали мелкий миндаль, сушеные китайские финики, кишмиш и леденцы в обертках. Мы весело поговорили о жизни и обычаях уйгуров и англичан. Однако, когда я задала невинный вопрос о величине семьи, считающийся у китайских национальных меньшинств весьма деликатным, Али тут же окаменел, думая, будто иностранка полезла в дебри политики. Вернуть прежнюю, беззаботную атмосферу не удалось.