Кстати сказать, ему, «европейцу» Тургеневу, видимо, импонировала и европейскость всей у испанки Виардо очень французской жизни, буржуазно комфортной, размеренной, рационально устроенной, рассчитанной и обдуманной. Сам быт не травмировал, не неглижировался, не оскорблял, а протекал всегда где-то рядом. Но Виардо удовлетворяла полно и разнообразно не только западничество Тургенева, но и его русскость. И если ее фразу о «дорогой русской публике» еще можно рассматривать как комплиментарный пассаж артистки, то слова о России — «своей второй родине» — нельзя не принять за искреннее признание человека, неплохо говорившего по-русски, безукоризненно по-русски певшего и писавшего музыку на стихи Афанасия Фета и Алексея Кольцова.
Так что и Некрасов и Тургенев многое взяли за этой своей страдательной, «ненормальной» любовью. Но и расплатились немалым: неприкаянностью, неустроенностью, в конце концов, и бессемейностью. Хорошо это понимали: каждый в себе и каждый в другом.
Вообще же связи Некрасова и Тургенева, еще от начала 40-х годов сперва только приятельские, становятся все более тесными и, наконец, дружескими. Много помогла тому уже в начале 50-х потрясшая обоих смерть Гоголя: стихи Некрасова, «спровоцированный» ими некролог Тургенева, арест Тургенева и заключение на гауптвахте (правда, наказание для русских писателей неоригинальное: в этом смысле петербургская гауптвахта есть и своеобразный, чуть ли не единственный в мире литературный музей, объединивший писателей сколь многих, столь и разных — от Булгарина до Достоевского), постоянные визиты к нему туда Некрасова.
Как раз после весны 1852 года в их общениях (и в переписке тоже) «вы» сменилось на «ты»: теплота отношений переходит в верную и трогательную любовь: прежде всего со стороны Некрасова. Панаева вспоминала: «Привязанность Некрасова к Тургеневу можно было сравнить с привязанностью матери к сыну, которого она, как бы жестоко он ни обидел ее, все-таки прощает и старается приписать всевозможные оправдания его дурным поступкам». «Я, — пишет, наконец, Некрасов Тургеневу в ноябре 1856 года, — дошел в отношении к тебе до той высоты любви и веры, что говаривал самую мою задушевную правду о тебе».
Эта преданность и эта высота любви у Некрасова во многом рождались и тем, как он понимал место Тургенева в литературной жизни страны, и явно тем, чем считал себя обязанным Тургеневу — писателю и общественному деятелю. Иначе говоря, отношение Некрасова к Тургеневу, казалось бы, столь личное, интимное, до сентиментальности трогательное было и общественно значимым, и именно так осознанным.
Уже о первом (неоконченном) романе, над которым Тургенев работал в 1853 году, Некрасов писал: «...Я решительно утверждаю, что первые его четыре главы превосходны и носят на себе характер той благородной деятельности, от которой, к прискорбию, так далеко отошла русская литература». А благородную эту деятельность Некрасов связывал прежде всего с именем Гоголя: «Вот честный-то сын своей земли... Как ни озлобляет против Гоголя все, что нам известно из закулисного и даже, кой-что из его печатного, а все-таки в результате это благородная и в русском мире самая гуманная личность — надо желать, чтобы по стопам его шли молодые писатели в России».
Тургенев же был для Некрасова первым после Гоголя русским писателем. «У него, — делится он с Фетом, — огромный талант, и коли правду сказать, — так он в своем роде стоит Гоголя. Я теперь это положительно утверждаю». «Любимым современным писателем» называет он Тургенева в письме от 18 декабря 1856 года.
Все это не дружеские любезности и не комплиментарные заявления в частной переписке. О том же Некрасов со всей определенностью высказывался печатно. Например, в «Заметках о журналах за февраль 1856 года» он заверяет, «что для г. Тургенева начинается новая эпоха деятельности, что его талант приобрел новые силы, что он даст нам произведения еще более значительные, чем те, которыми заслужил он в глазах публики первое место в нашей новейшей литературе после Гоголя».
Заметим, что Тургенев еще не автор ни «Дворянского гнезда», ни «Накануне», ни «Отцов и детей». Правда, Некрасов эксперт особый. Его прогнозы рождаются из глубин: он чуть ли не единственный по характеру тесного общения с Тургеневым, по степени доверительности, по посвященности в планы и проекты.
Сообщая Боткину о впечатлении от еще не опубликованного «Рудина», которого Тургенев читал Некрасову в октябре 1855 года, Некрасов заявляет: «Здесь в первый раз Тургенев явится самим собою — еще все-таки не вполне, — это человек, способный дать нам идеалы, насколько они возможны в русской жизни» (курсив мой. — Н. С.). Сколь многие и какие именно надежды возлагал здесь Некрасов на Тургенева, прекрасно поясняется одним письмом — октябрьским 1857 года:
«Ax, милый мой Тургенев, как мне понравились твои слова»: «наше последнее слово еще не сказано» — не за веру, которая в них заключается и которая может обмануть, а за готовность жить для других. С этою готовностью, конечно, сделаешь, что-нибудь».
Общее отношение Некрасова к Тургеневу определило и место Тургенева в «Современнике», и авторитет его в решении «идеологических» и «кадровых» вопросов. Тургенев с самого начала сочувственно отнесся к Чернышевскому (исключая его эстетическую диссертацию, которую, подобно многим, наш писатель расценил как антиэстетическую): за знание, за умение, за способность к критике и просто за работоспособность.
Иные страницы его «Очерков гоголевского периода русской литературы» он читал, по его признанию, «с сердечным умилением», прежде всего из-за подкупающего «дорогого имени» — Белинского, которому впервые в седьмом номере «Современника» за 1856 год разрешили быть произнесенным.
Все это — находясь за границей. В то же время, выражая в письме к Панаеву уверенность явно не только из вежливости, что тот вместе с Чернышевским сможет «очень хорошо вести журнал» (Некрасов ведь тоже почти на год уехал в Европу), Тургенев предупреждает Боткина, что «Чернышевскому нужен ментор, а Панаеву — нянька».
Вообще он наблюдает за «Современником» как за своим журналом. Его не удивляет предложение Дружинина, как совершенно естественное: «Вы пишете, что придется наконец мне взяться за редакцию журнала. Не знаю, что предстоит мне в будущем...» Это еще зимой 1856 года. А летом 1857 года он уже довольно уверенно сообщает своей корреспондентке: «А зиму я проведу в Петербурге, где мне придется взять на руки хромающий «Современник».
Правда, зиму он провел в Париже, а «Современник» взяли на руки другие люди и уж от хромоты-то его довольно быстро исправили. Более того, походка журнала, если уж продолжить сравнение, становилась все более четкой, и шаг уже почти печатался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});