Князь Голицын сказал ей, что, если она скажет наконец всю правду о своём происхождении, он выпросит у Императрицы, чтобы её отпустили к князю Лимбургскому. Она пожала плечами.
— Что я могу прибавить ещё к тому, что я сказала вам, — печально проговорила она. — Я прошу вас… Не мучайте меня расспросами. Я ничего больше не знаю.
Её считали фальшивой, лживой, злой и бессовестной. Чтобы сделать её сговорчивее, караул, помещавшийся вне её квартиры, поставили к ней в комнаты. Теперь она всегда находилась под наблюдением офицера и солдат. Всегда, днём и ночью, кто-нибудь был в её комнате. Это её стесняло и мучило. Как испуганный зверёк, она лежала, лицом к стене, закутавшись с головою в одеяло.
Позднею осенью в холодный ненастный день, когда днём у неё на столе горела свеча, дрожащею рукою писала она Императрице:
«Votre Mageste Imperial! Enfin a lagonie, je m'arache les bras de la mort, pour exposer mon deplorable sort aux pieds de Votre Majeste Imperiale. Bien loing qu'elle me perdra, ce seras votre sacre Majeste qui fera ceser mes peines. Elle veras mon in noc ence. J'ai rassemblet le pent de forces qui me reste pour faire des notes que j'ai remis au Prince Galitzine, on me dit que cest Votre Majeste que j'ai eu le malheure d'offencer, vu qu'on croy telle chose je suplie a genoux votre sacre Majeste d'entendre elle meme toutes choses, elle seras vanges de ses ennemis et elle sera mon juge.
Ce n'est pas visavis de Votre Majeste Imperiale que je me veux justifies. Je connais mon devoir et sa profonde penetration est trop connue pour que j'aye besoin de lui detallier les diminutifs.
Mon etat fait fremire la nature. Je conjure Votre Majeste Imperiale au nom d'elle meme quelle veuille mentendre et m'accorder sa gracem Dieu a pitie de nous. Ce n'est pas a moi seule que Votre sacre Majeste refusera sa demence: que Dieu touche son coeur magnanime a mon egard et le reste de ma vie je la consacrerais a son auguste prosperite et service. Je suis de Votre Majeste Imperiale.
La tres-humble et obeissante et soumise devouee servante…»[138]
Она на этот раз не подписала письма.
В холодное, ноябрьское, тёмное утро, когда на фигурном столе Государыни горели свечи, а бледный сероватый свет шёл в окна, князь Голицын докладывал это письмо Императрице.
Государыня задумалась.
— Как полагаешь, если отпустить её теперь к князю Лимбургскому?..
Голицын молчал.
— Или… Ты мне как-то докладывал об этом влюблённом в неё поляке… Доманском?.. Что он?.. Всё верен своей страсти?..
— Он ещё совсем недавно говорил мне, что за величайшее счастье почтёт, если бы разрешили ему жениться на ней и увезти её к нему в деревню.
— Ну вот… Так в чём же дело?..
— Поздно, Ваше Величество… Дни её сочтены.
— У неё были доктора?..
— Были. Болезнь её неизлечима. Ей нужен уже не доктор, а духовник.
— Что же, пошли ей такового.
— Я не знаю, какого она исповедания.
— Странно… В полном смысле неизвестная… Что же она-то не скажет? Спроси её.
— Боюсь, что и она сама того не знает.
— Прекрасно… Этого только и недоставало… Попытай её, может быть, перед смертью вспомнит, какой она веры.
Когда спросили Силинскую, та сначала пожелала иметь православного священника, потом сказала, что она должна держаться римско-католической веры, так как обещала это князю Лимбургскому, но что она никогда не причащалась по этому обряду. Князь Голицын допросил Франциску Мешеде, и та сказала, что её госпожа ходила в католическую церковь, но сколько она её видала там, она никогда не причащалась.
— Слушайте, мадам, — сказал Силинской Голицын. — Ваши капризы мне надоели. Подумайте о страшном вашем положении. Если вы не скажете мне наконец, какой вы веры, — я вовсе никакого священника к вам не пришлю.
— И не надо, — сказала арестантка и отвернулась от князя.
Тридцатого ноября ей стало очень плохо, и она через доктора просила князя Голицына, чтобы к ней прислали православного священника. К ней был послан священник Казанского собора Пётр Андреев, хорошо говоривший по-немецки. Ему было поручено довести арестантку до полного раскаяния и признания своей вины.
Она внимательно выслушала увещание священника и тихим прерывающимся голосом начала свою исповедь:
— Я скажу всё, что о себе знаю… Я крещена по обрядам греческой церкви… Так говорили мне в Киле те, кто тогда воспитывал меня и где я жила до девятилетнего возраста… Потом… Это долго и трудно всё рассказывать… Я жила в разных странах… В Англии и Франции… В Германии я получила во владение графство Оберштейн. Была в Дубровнике, в Пизе… В Ливорно граф Орлов пригласил меня на корабль, и меня привезли в Петербург… Где я родилась, кто мои родители, говорю вам по чистой совести — я ничего не знаю… У исповеди и причастия никогда не была, ибо нигде не находила православного священника. О христианском учении знаю из Библии и французских духовных книг, которые иногда читала. Я верю в Бога и святую Троицу, не сомневаюсь в истине символа веры. Я ничего не злоумышляла против Государыни и не знаю, кто и когда мне дал те бумаги, которые мне столько причинили зла и несчастий. Я слаба, святой отец, я ничего больше не знаю. Зачем мне лгать или скрывать что-нибудь на краю могилы… Молитесь за меня. У меня один грех — и в нём я глубоко раскаиваюсь, — с ранней юности жила я в нечистоте телесной и грешна делами, противными заповедям Господним. Я раскаиваюсь от всего сердца, что огорчала Создателя, и умоляю простить мои многие и тяжкие грехи.
По мере того как она говорила, её голос слабел, всё чаще и чаще прерывали её припадки удушья и кашля. Она с трудом закончила своё покаянное слово.
Весь следующий день, третьего декабря, она пролежала неподвижно в постели и была в полусознании. Жизнь покидала её.
Четвёртого декабря 1775 года в семь часов вечера арестантка умерла, а утром, пятого, солдаты, державшие при ней караул, зарыли её тело во дворе Алексеевского равелина.
Тринадцатого января 1776 года в тайной экспедиции князем Голицыным и генерал-прокурором Вяземским был поставлен приговор над поляками и прислугой, бывшими с самозванкой. Всех их отпускали на родину с выдачею каждому вспомоществования и со взятием подписки о вечном молчании о преступнице и своём заключении. Если кто из них возвратится в Россию, то без дальнейшего суда подвергнется смертной казни.
Приговор этот был утверждён Императрицей, и в январе Франциска, Кальтфингер и слуги-итальянцы были через Ригу отправлены в Италию, а в марте за ними последовали в Польшу Чарномский и Доманский со своими слугами.
XLIII
Прошло десять лет, Императрица Екатерина II была в полной славе. Только что был присоединён к России Крымский полуостров, и в Севастополе — как порадовался бы Пётр Великий! — Григорий Потёмкин строил Черноморский флот.
Императрица прочно сидела на престоле. Призраки прошлого не могли уже больше колебать её власти. Тени Ивана Антоновича и Петра Фёдоровича растаяли, исчезли. Императрица не боялась и сына своего Павла Петровича. Тот был женат вторым браком, имел детей, казалось бы, кому, как не ему, сидеть на троне российском? Он был только тенью матери. Как месяц при солнце, светил он лишь отражёнными лучами екатерининской славы. Он жил с семьёю то в Павловске, то в Гатчине. Как он жил, чем занимался — это мало интересовало его мать. Его воспитатель и первый советник по иностранным делам граф Никита Иванович Панин умер — у Великого Князя не было никого близкого при дворе, кто старался бы для него. Великий Князь прозябал в удалении от двора, и когда Императрица думала о будущем, она думала через голову сына о внуке Александре Павловиче, которому была отдана вся любовь бабушки.
Павел Петрович с супругой совершили путешествие по Западной Европе. Россию, чего раньше никогда не бывало, посетили коронованные особы. Австрийский Император Иосиф II, а потом наследный принц Прусский были в России и восторгались Императрицей. И был летний прекрасный вечер, когда после парадного обеда Государыня вышла на верхний балкон Петергофского дворца с Императором Иосифом и остановилась у перил. Они были одни. И тогда был долгий и откровенный разговор о восточной политике России.
— Если бы я завладела Константинополем, — сказала Государыня, мечтательно глядя на ряд фонтанов, уходящих к морю, — я не оставила бы этого города за собою, но иначе распорядилась бы им.
И она позвала к себе няню со своим вторым внуком Константином.
Она ничего больше не сказала. В её душе было, когда родился этот мальчик, — восстановить Византийскую империю и дать наследника Константину Великому.
Что и кто мог помешать ей? Она царствовала одна, она была самодержица, все великие возможности России были в её распоряжении, и она употребляла их во славу и для благоденствия России. Великие люди, готовые на всё для неё, её окружали. Теперь какие бы призраки ни встали — они не были страшны.
XLIV
Зимою 1785 года статс-секретарь, уже складывая в портфель подписанные Государыней бумаги, сказал несколько смущаясь:
— Ваше Величество, осмелюсь доложить о маленьком беспокойстве.
— Докладывай… докладывай… что ещё там случилось, чего и обер-полицеймейстер не знает и о чём утром мне не доложил, — добродушно улыбаясь, сказала Императрица.