Аверченко был прав: жизнь в Берлине все более начинала походить на тот же беспросветный ад, из которого русские эмигранты бежали. В течение уходящего 1922 года цены поднялись в 40 раз, за доллар вместо 190 марок давали 7600; цены на предметы первой необходимости в начале 1923 года исчислялись миллиардами, деньги носили в сумках, бельевых и продуктовых корзинах, возили в тележках и детских колясках. Это было то сумасшедшее время, о котором Томас Манн сказал: «Инфляция — это трагедия, которая порождает в обществе цинизм, жестокость и равнодушие»
В Германии назревал политический кризис, усугубляемый французской оккупацией Рура. В Баварии поднимала голову немецкая национал-социалистическая рабочая партия Гитлера, который 27 января 1923 года провел первый съезд своей партии. Пять тысяч штурмовиков промаршировали по Мюнхену. Как тут не вспомнить старые строки Саши Черного: «Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно!»
В книгоиздательском деле наступил тот критический момент, за которым уже виделась катастрофа. Никто не хотел рисковать, и Черному пришлось выпустить очередную книгу за свой счет. Отправляя экземпляр Куприну, он писал: «„Издание автора“ — очень сложная комбинация из неравнодушного к моей Музе типографа, остатков случайно купленной бумаги, небольших сбережений и аванса под проданные на корню экземпляры. Типографию уже окупил, бумагу тоже выволакиваю. Вот до чего доводит жажда нерукотворных памятников…» (цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 211).
«Жажда нерукотворных памятников» — не просто шутка. Его книга действительно называлась «Жажда», с подзаголовком: «Третья книга стихов». Третья и последняя, уточним мы, потому что ни одного поэтического сборника Саша Черный больше не издаст. Он остановится на этой итоговой подборке стихов, написанных уже по ту сторону нормальной жизни, — стихов военных, псковских, литовских, берлинских.
Так почему же «Жажда»? Жажда чего?
Нам кажется, всего: покоя, свежего воздуха, перемен наконец…
Ему нужно было на что-то решаться, и в первую очередь определиться — возвращаться в Россию или нет? В 1923 году этот вопрос еще не вызывал у русской эмиграции того отторжения, которое придет позднее, и он был, пожалуй, самым насущным. Люди напряженно взвешивали pro и contra, спорили до хрипоты.
К тому же Берлин наполнился советскими нуворишами, поющими осанну объявленной новой экономической политике (нэпу). Эмигранты убеждали друг друга: значит, большевики осознали необходимость перемен. Так отчего бы и не вернуться? Там, говорят, разрешены частные книгоиздательства, там теперь почти свобода, там огромные гонорары, а подлинных мастеров слова недостает.
Саша Черный в свободу не верил и писал, что решение вопроса о возвращении было бы простым, если бы он имел обычную профессию, «без всякой идеологии», но ведь ломать себя придется уже в советской миссии при заполнении анкеты:
«Цель моего возвращения —Культурное ближним служение…»Ах, как будут ржать советские снобы!Еще бы…
Как именно «культурно сближаться» с гегемоном-пролетариатом, чьи идеи тебе чужды? Не все так могут.
Что там делать свободной музе? Исследовать «книжные знаки»?Что там делать студенту? Кустарить в «рабфаке»?Что там делать ученым? Спросите у тех, кто выслан…Распинаться ведь тоже надо со смыслом.………………………………Дух и гордость встают на дыбы?Есть различные на свете рабы,Но томиться рабом у родного народа —Подвиг особого рода.
(«Святая наивность», 1923)
Узнав о том, что Алексей Толстой согласился редактировать литературное приложение к просоветской газете «Накануне», пропагандирующее «возвращенчество» в СССР, Саша Черный, по воспоминаниям, подверг обструкции даже собственный диван, на котором, бывая у него, сидел Толстой: «…указывая на диван, каждый раз предупредительно говорил: „Не садитесь на этот край… Здесь сидел этот гад!“» (цит. по: Галич Ю. Золотые корабли. Скитания. Рига: Дидковский, 1927). Конечно, была и поэтическая реакция:
В среду он назвал их палачами,А в четверг, прельстившись их харчами,Сапоги им чистил в «Накануне».Служба эта не осталась втуне:Граф, помещик и буржуй в квадрате —Нынче издается в «Госиздате».
(«Эпиграммы»)
Алексей Толстой был не одинок. В «Накануне» стал работать журналист, от которого, казалось бы, менее всего следовало этого ожидать, — Илья Василевский (Не-Буква). Черный знал его с незапамятных питерских времен, посылал материал для публикации в его парижскую газету «Свободные мысли», совершенно антисоветскую, и вдруг такие перемены. Василевский приехал в Берлин с молодой женой, позднее вспоминавшей, что Саша Черный был «самым непримиримым» к большевизму, «слыл замкнутым, нелюдимым, застенчивым. О нем говорили коллеги: „Саша Черный так оживился, что даже поднял глаза…“» (Белозерская-Булгакова Л. Е. Воспоминания. М.: Художественная литература, 1990. С. 33–34). Видимо, «поднял глаза» и на Василевского, пытаясь разглядеть, краснеет ли он, работая теперь на большевиков. Краснеет, но не от стыда:
Раскрасневшись, словно клюква,Говорит друзьям Не-Буква:«Тридцать сребреников? Как?!Нет, Иуда был дурак…За построчные лишь слюниСамый скромный ренегатСлупит больше во сто крат!»
(«Эпиграммы», 1924)
Однако далеко не все сдались. Черный был рад встретить приехавшего на время в Берлин Петра Потемкина, старого товарища-сатириконца, от которого услышал очередную историю выживания. В своих скитаниях тот обзавелся непозволительной роскошью: новой женой и маленькой дочкой. Вместе с ними бежал из Москвы в Одессу, оттуда в Бессарабию, ставшую румынской, откуда контрабандистскими тропами добрался до Днестра, где сел наконец в лодку… Теперь Потемкин жил в пражском пригороде Мокропсы, где часто видел Цветаеву, поселившуюся с мужем там же.
Потемкин явно нуждался, выглядел неважно. В Берлине он продал Гржебину книгу стихов «Отцветшая герань: То, чего не будет», продолжение и одновременно надгробие своей питерской «Герани» 1912 года, и уехал обратно в Прагу.
Саша же устал, издергался до такой степени, что снова начал грезить «вершиной голой»:
О, если б в боковом карманеНемного денег завелось, —Давно б исчез в морском туманеС российским знаменем «авось».
Давно б в Австралии далекойКупил пустынный клок земли.С утра до звезд, под плеск потока,Копался б я, как крот в пыли…
Завел бы пса. В часы досугаСидел бы с ним я у крыльца…Без драк, без споров мы друг другаТам понимали б до конца.
По вечерам, в прохладе сонной,Ему б «Каштанку» я читал.Прекрасный жребий РобинзонаЛишь Робинзон не понимал…
Потом, сняв шерсть с овец ленивых,Купил в рассрочку б я коров…Двум-трем друзьям (из молчаливых)Я предложил бы хлеб и кров.
Не взял бы с них арендной платыИ оплатил бы переезд, —Пусть лишь политикой проклятойНе оскверняли б здешних мест!..
(«Эмигрантское», 1923)
Не стоит думать, что Австралия — это символ несбыточного. В то время русские эмигранты, особенно казаки, активно ехали и туда, чтобы «осесть на земле». Однако для Саши Черного «вершина голая» оставалась пока недосягаемой. Тем не менее Господь услышал молитвы поэта и послал жаждущему перемен — перемены.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});