Ему в Москве нечего было делать, но он заметил, что все из армии просились в Москву и что-то там делали. Он счел тоже нужным отпроситься для домашних и семейных дел и приехал к папаше, как он называл графа Илью Андреевича.[2234]
Берг в своих аккуратных дрожечках, на паре сытых саврасеньких, точно таких, какие были у одного князя, подъехал к дому[2235], внимательно посмотрел во двор на подводы и, входя на крыльцо, вынул чистый носовой платок и с приятной улыбкой завязал узел.[2236]
Из передней Берг плывущим, нетерпеливым шагом вбежал в гостиную и стал обнимать[2237] обожаемую мамашу. Граф и Наташа вошли в комнату и окружили Берга.
— Ну, что, как? Что Москва,[2238] войска? Будет ли сраженье?— делали вопросы Бергу, приехавшему из армии. Берг, поцеловав[2239] ручку Наташи, поцеловался с папашей и, как бы задумавшись, остановился подле графа.
Еще дорогой Берг несколько раз сам с собою приятно улыбался мысли о том, как он будет рассказывать о Бородинском, сражении, в котором он участвовал своим, особенным, удобным и приятным способом. В Можайске Берг удостоился чести обедать у графа Бенигсена и за этим обедом слышал рассказ одного генерала о действии его дивизии на флешах. Генерал этот весьма одушевленно[2240] рассказывал[2241] о действии его дивизии, и все слушали с большим вниманием. Бергу тогда очень понравился этот рассказ генерала, в особенности понравилось то внимание и одобрение, с которым очень важные чином и положением люди слушали рассказ, и Берг, запомнив[2242] слова рассказа, принял решение непременно при первом удобном случае сделать такой же точно рассказ, вспоминал слова генерала и внутренне улыбался, радуясь своей памятливости. Когда к нему обратились с вопросами, он тотчас же начал.
[Далее от слов, вписанных в копию рукой Толстого: — Один предвечный бог, папаша, кончая: Она убирала те вещи, которые должны были остаться, записывала их по желанию графини и старалась захватить с собой как можно больше близко к печатному тексту. T. III, ч. 3, гл. XVI.]
Перед самым отъездом она вышла на двор и увидала, что из флигеля, в котором лежал раненый офицер, что-то выносили в крытую коляску. Она подошла ближе и с невольным любопытством остановилась у крыльца. Три человека выносили какое-то безжизненное тело. Как ни страшно было Соне, она не могла не подвинуться, чтобы поглядеть в лицо выносимому человеку. Она увидала мертвое лицо человека с закрытыми глазами, как рыба дышащего, отворяющего и закрывающего рот, и человек этот был страшно близкий и знакомый человек. Она ухватилась за плечо Мавры Кузминишны, стоявшей перед ней, и рыдая проговорила:
— Кто это?
— Самый наш жених бывший. Князь, — вздыхая ответила Мавра Кузминишна.
Соня заглянула еще раз в лицо князя Андрея и помертвела так же, как и лицо раненого. Она побежала к графине.
— Maman, — сказала она, — князь Андрей здесь, раненый. Он едет с нами. Наташа не знает еще.
Графиня ничего не отвечала и опустила голову.
— Что нам делать, maman?
— Это что во флигеле?
— Да.
Графиня обняла Соню и заплакала.
«Пути господни неисповедимы», думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей.
— Ну, мама, всё готово. О чем вы? — спросила с оживленным лицом Наташа, вбегая в комнату.
— Ни о чем, — сказала графиня. — Готово, так поедем.
Графиня встала и вместе с дочерью прошла через опустевшие комнаты в образную. Соня обняла Наташу и поцеловала ее.
Наташа вопросительно посмотрела на нее.
— Что ты? Что такое случилось?
— Ничего... нет...
— Очень дурное для меня? Что такое?
Соня вздохнула и ничего не ответила. Граф и Петя вошли в образную, и тогда графиня встала с земного поклона; она заплакала и граф тоже.
На крыльце, на дворе люди, уезжавшие, с кинжалами и саблями, которыми их вооружил Петя, прощались с теми, которые оставались.
Поезд с ранеными частью выехал, частью съезжал со двора. Коляска с князем Андреем ехала впереди.
Странно сказать, Наташа редко испытывала столь радостное чувство, как то, которое она испытывала теперь, сидя в карете подле графини и глядя на медленно продвигавшиеся мимо ее сцены оставляемой, встревоженной Москвы. Она изредка высовывалась в окно кареты и глядела назад и вперед на длинный поезд раненых, предшествующий и сопутствующий им. Почти впереди всех виднелся ей закрытый верх коляски князя Андрея. Она не знала, кто был в ней, и всякий раз, соображая область, отыскивала глазами эту коляску. Она знала, что она была впереди всех. В Кудрине из Никитской, от Пресни, от Подновинского съехались несколько таких же поездов, как был поезд Ростовых, и произошла теснота и короткая остановка. По Садовой уже в два ряда ехали экипажи и подводы, и чем дальше, тем было их всё больше и больше.
Объезжая Сухареву башню, Наташа, любопытно и быстро осматривавшая народ, едущий и идущий, вдруг радостно и удивленно вскрикнула.
— Батюшки! Мама, Соня! посмотрите, это он!
— Кто? кто?
— Смотрите, ей-богу, Безухов, — говорила Наташа, высовываясь в окно кареты и глядя на высокого, толстого человека в кучерском кафтане, который рядом с женщиной подошел под арку Сухаревой башни.
— Ей-богу, Безухов в кафтане, с какой-то бабой. Ей-богу,— говорила Наташа, — смотрите, смотрите.
Действительно, хотя уже гораздо дальше, чем прежде, все Ростовы увидали Пьера или человека, необыкновенно похожего на Пьера, в кучерском кафтане и шапке, шедшего по улице с нагнутой головой и серьезным лицом, подле женщины, красивой, румяной, худой и очевидно насурмленной (это сейчас заметила Наташа). Женщина эта была одета в розовое шерстяное платье, в шали и повязана ярко-лиловым платочком. Белый носовой платок, свернутый мышкой, она держала в размахиваемой руке. Женщина эта, лет 30-ти, по одежде и приемам имела вид бывшей горничной или купчихи или мелкой чиновницы. Несмотря на ее насурмленные брови и румяные щеки, она была очень приятна. Хотя она была худа, она была очень хорошо сложена, бойко, легко и весело шла, и лицо ее с длинными ресницами и с теми глазами с поволокой, которые воспевает народ, и с ямочками на щеках, было и теперь приятно, красиво, а в молодости должно было быть очень хорошо. Женщина эта заметила высунувшееся на нее лицо из кареты и, улыбнувшись (лицо ее сделалось еще приятнее), толкнула под локоть Пьера и что-то сказала ему. Пьер долго не мог понять того, что она говорила, так он, видимо, погружен был в свои мысли. Наконец, когда он понял ее и посмотрел по ее указанию, Ростовы были уже далеко, он не узнал их и не ответил на поклоны и крики Наташи из кареты.
— Да нет, это не он. Можно ли такие глупости.
— Мама, — кричала Наташа, — я вам голову дам на отсечение, что это он. Я вас уверяю. Постой, постой, — кричала она кучеру, но кучер не мог остановиться, потому что из Мещанской выехали еще подводы и экипажи и на Ростовых кричали, чтоб они трогались и не задерживали других.
IV[Далее от слов: 1-го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Тульскую дорогу, кончая: Москва с Поклонной горы расстилалась бесконечно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звездами, своими куполами в лучах солнца близко к печатному тексту. Т. III, ч. 3, гл. XIX.]
Москва — она, это чувствует всякий человек, который чувствует ее. Париж, Берлин, Лондон, в особенности Петербург — он. Несмотря на то, что la ville, die Stadt — женского рода, а город — мужеского рода, Москва — женщина, она — мать, она страдалица и мученица. Она страдала и будет страдать, она — неграциозна, нескладна, не девственна, она рожала, она — мать и потому она кротка и величественна. Всякий русский человек чувствует, что она — мать, всякий иностранец (и Наполеон чувствовал это) чувствует, что она — женщина и что можно оскорбить ее.
— Cette ville asiatique aux innombrables églises, Moscou la sainte. La voilà donc enfin, cette fameuse ville! Il était temps,[2243]— сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorme d’Ideville. Он смотрел на этот город, qui était à la veille d’être occupée par l’ennemi. Une ville[2244]
* № 235 (T. III, ч. 3, гл. XII—XIII).
IV<После Бородинского сражения, тотчас после сражения, истина о том, что Москва будет оставлена неприятелю, мгновенно стала известна.
Тот общий ход дел, состоящий в том, во-первых, что[2245] после Бородинского сражения потеряв половину войска, русское войско, бывшее на 1/6 слабее французов, стало вдруг вдвое слабее и не могло более удерживать неприятеля, во-вторых, что во всё время отступления до Москвы происходило колебанье в вопросе о том, дать или не дать еще сраженье, и, в-третьих, наконец, что решено было отдать Москву без боя, этот ход дел без всяких непосредственных сообщений от главнокомандующего совершенно верно отразился в сознании народа Москвы.