Можно прямо сейчас развернуть идущего в поводу коня, отправиться к сестре или даже в Эрмитаж, устроить какую-нибудь неопасную, но шумную и хлопотную возню на границе; но в кои веки, ради разнообразия королева права. Из-за моря возвращаться ближе, оттуда вообще ближе, лучше видно — и удобнее, чем из приграничного замка, делать политику. Понадобится вернуться — кто остановит? Ни у кого еще не получалось. Эта мысль не то, чтобы помогла, но как-то позволила вздохнуть — снова услышать оглушительные ночные звуки, полюбоваться двойной серебристой окантовкой веток и листьев, заметить собственную лунную тень, лошади отчего-то держались левой стороны тропинки, как будто их тоже притягивало к реке, которая пока шла за холмами слева, а скоро окажется прямо впереди — а на альбийской стороне брода их будут ждать. Потом никак не удавалось вспомнить и понять — как? Все было слышно, все было видно так отчетливо… он в этом лунном свете муравья с соломинкой на обочине заметил. Как он пропустил засаду? Серебро теней, золото луны, зеленоватое свечение светлячков, белый непричесанный туман, прорезанный тропинкой покатились кубарем, вспыхнули перед глазами фейерверком. Сине-алое пламя, невозможность вдохнуть и необходимость не попасть под копыта испуганной лошади… мгновение спустя он понял: тупая стрела, и выстрел меткий, прямо в грудь. Падая, думал о глупом: хорошо, что не взял с собой чернуху, оставил ее леди Анне, хотя упрямая тварь и норовила забраться в седельную сумку, привыкла уже путешествовать. Конечно, дрался — была свалка, и брали живьем, рисковали, он-то дрался насмерть, бешено, не разбирая, с кем: какая разница? Противников оказалось не меньше двух десятков, упрямых и только распалявшихся от сопротивления. Джеймс проредил их, и за троих ручался, что уже не встанут, а еще за двоих — что едва ли поднимут оружие, но отбиться не мог. Очнулся от запаха плесени. Небо над головой частично закрывала липкая,
плотная и почему-то соленая паутина. Прошло какое-то время, прежде чем он понял, что паутина — у него на лице, видно, въехал во что-то, пока был без памяти, соленый вкус — у крови, скорее всего своей, а звезды загораживают остатки крыши — балки и клочья покрытия. Ну а двигаться мешают не паутина и не балки, а довольно большое количество достаточно крепких веревок. Упаковали как гусеницу в кокон… остается только превратиться в бабочку и вылезать. Где-то сзади и сверху, куда не повернуться, спорили в несколько голосов, и говорили почти привычно, как все по ту сторону Границы — они и были по ту, и он был теперь по ту, и надо было говорить «по эту». Спорили о пленнике. Говорили — ранен, сдохнет раньше, чем дотащим; Джеймс удивился, он не чувствовал боли, но и большую часть себя не чувствовал. Говорили — не сдохнет, крепкий, большую награду получим. Говорили — плевать на награду, честь дороже, а честь требует привязать эту собаку к лошадиному хвосту и протащить вдоль по всей Границе и обратно. Джеймс лежал и думал о том, что в титанической борьбе между злобой и жадностью, непременно одолеет жадность. А еще он надеялся, что Вилкинсоны не станут до окончания спора вынимать ту заплесневевшую тряпку, которой они заткнули ему рот. Потому что если он вдруг сможет сказать то, что ему очень хочется сказать… жадность, пожалуй, не успеет.
Господи, подумал он куда-то в прорехи и звезды, это Ты меня так учишь язык за зубами держать? Небо, мигая от ветра, разглядывало нерадивого ученика. И почему-то казалось, что мелкая пограничная речушка осталась очень далеко за спиной. До Леты было ближе.