Нечай очень хочет жить. Он не чувствует ни голода, ни боли – только усталость. Он никогда так не уставал. Он хочет поверить в свою свободу, он хочет ощутить ее вкус – и не ощущает. Он волен ползти, куда ему заблагорассудится, и никто не станет его подгонять. Он ускакал от одной смерти, чтобы тут же оказаться в лапах другой – смерти от холода. И, наверное, она ничуть не лучше, разве что – легче и приятней.
Чьи-то уверенные шаги он слышит не сразу, но когда понимает, что это погоня, рвется вперед изо всех сил. Жалких, последних сил. Наст крошится под его тяжестью, с одного рукава слетает веревочка, и трясущаяся рука тянется вперед, хватаясь за обледеневшую корку снега. Наст царапает лицо, снег забивается под воротник, и Нечай не сразу понимает, что просто барахтается в снегу, как пловец на мелководье, и не двигается с места.
Сильные руки берут его за плечи, и он молча вырывается: беспорядочно отбивается руками, толкает противника ногами, извивается и мотает головой, но в ответ слышит только смех. И тогда, извернувшись, тянется зубами к сжимающим плечи рукам, но промахивается: зубы громко щелкают, прихватив кусочек меха с отворота чужого рукава.
– А ну-ка цыц! – сквозь смех говорит тот, кто держит его за плечи.
– Не дамся… живым… – хрипит Нечай и бьет открытой ладонью туда, откуда слышит голос. Жалкий его удар натыкается на меховой ворот, он стискивает мех в кулаке и дергает к себе. Но застывшие пальцы соскальзывают, и Нечай снова рвется, трепыхается, щелкает зубами и колотит руками куда попало.
– Здоровый-то какой… Щас стукну по башке, чтоб не рыпался…
Сухой кашель «петухом» больно драл горло: Нечай зажал рот воротником тулупа, чтоб никого не разбудить.
За пять лет в монастырской тюрьме он ни разу не простыл до горячки. Холод мучил его и зимой и летом, всегда, непременно, во сне и наяву, но ни разу его не свалил. И только попав к старому ведуну, Нечай болел долго и тяжело, будто его тело дождалось часа отомстить ему за эти годы. Он бился в ознобе и плавал в огне горячки, обливался потом и бредил сутками напролет. Видения, приходившие к нему в те дни, были или отчаянно страшными, или зловещими.
Кашель не отпускал, и мама все-таки проснулась, подошла к печке и потянулась вверх, погладив Нечаю свесившуюся руку:
– Сыночка, щас я молочка тебе согрею…
– Да не надо, мам. Я усну, – шепнул он.
– Щас, щас, сынок, – мама засеменила к полке, на которой стояли кринки с молоком, – молочка горячего с маслицем. И с медом. От такого кашля хорошо помогает, горлышко смягчит…
Горлышко… Нечай потихоньку усмехнулся: словно он маленький… Младший балованный маменькин сынок. Ведун бы никогда не догадался об этом: меньше всего Нечай походил тогда на маменькиного сынка – уже не зверь и не пес, но все еще дикий и злобный, забитый и затравленный, он каждую секунду ждал удара, подвоха, и на любое прикосновение норовил ответить грубостью.
Ведун был очень умным, умным и добрым. Он жил отшельником, и Нечай лечился у него до начала лета: постепенно становился человеком. Это ведун свел ему клеймо, оставив лишь шрам на скуле. Если бы не разговоры со стариком – долгие и откровенные – Нечай бы так и остался диким и злобным. Ведун стащил с него прошлое, содрал руками, словно грязную корку, и обнажил то, что, наверное, можно было назвать сущностью.
– Выпей, сынок, – мама, балансируя, поднялась на табуретку и осторожно протянула ему кружку, от которой поднимался сладкий пар, пахнущий кипяченым молоком и дымом – мама грела его в печи, раздувая угли.
– Спасибо, – Нечай поднялся на локте. Как все же здорово быть маменькиным сынком! И совсем не страшно промокнуть и продрогнуть до костей, если знаешь, что дома сможешь обсушиться и согреться. Он шумно отхлебнул горячего молока.
Небо, высыпав на землю весь свой запас снега, прояснилось, и над Рядком сияло солнце. Нечай шел по полю, на котором еле угадывалась тропинка, и с каждым шагом идти ему хотелось все меньше: если Туча Ярославич не послал гонца к воеводе, то не стоит дразнить гусей – надо тихо сидеть дома и не лезть к нему с рассказами о потревоженных мертвецах.
Но что-то ведь надо делать! Рассказать кому-нибудь? Но мужики в Рядке послушают Афоньку, а не Нечая. Уложить в могилы осиновыми кольями… По спине пробежала дрожь: летом они бегают по лесу, водят хороводы и поют… Там, где они купались, на утро распускаются кувшинки; на месте их игр гуще растет трава… Они ведь просто дети, маленькие дети, оставшиеся без присмотра! При чем тут могилы? В сырую землю, на съедение червям?
Нечай знал, каково оно – живым лежать в могиле. Может быть, души их и отлетят на небо, или куда-нибудь еще… А если нет? Откуда знать? Они не виноваты, они оказались между молотом и наковальней! Не трогал бы Туча Ярославич гробов, и они бы спокойно уснули на зиму, и явились в мир весной, как и положено… Играть и резвиться по ночам, никому не причиняя вреда.
Нет, никому нельзя о них рассказывать, даже Мишате. Нечай зашел в лес – там снега было поменьше. Неужели Тучи Ярославича он боится сильней, чем того призрака, что явился ему вчера в сумерках?
Наверное, сильней. Не самого боярина, конечно, и не воеводы, не архиерея, не монахов… Кнута и ямы он боится, холода и тяжелой работы. Так боится, что теперь трясутся поджилки. Нечай хмыкнул и пошел быстрей: не в первый раз! Боярин не решится. Если он со зла не послал нарочного к воеводе, значит, понимает – стоит Нечаю хоть полусловом обмолвиться о раскопанных гробах, о перевернутом распятье, о расстриге, причащающем дворовых, и Туча Ярославич окажется на дыбе рядом с ним. И тут – кто кого переупрямит, кто окажется сильней, тот и будет прав. Все вместе пойдут на рудник: и боярин, и его Гаврила, и Нечай. Впрочем, боярин может и откупится. Но архиерей – не воевода, по миру Тучу Ярославича пустит, всю землю заберет. Тогда Рядку точно придет конец, холопами на монастырской земле быть несладко…
Нечай видел много разных людей. И так сложилось, что людей, стоящих насмерть за свою правоту, среди них было больше. Разбойники, которые чтили Степана Тимофеевича и мечтали о казачьей вольнице, раскольники, которые не желали креститься тремя перстами – все они знали, что их ждет, все они без страха принимали и мучения, и смерть. Столкнувшись с ними в юности, Нечай быстро понял, что имеет цену в их глазах, каким надо быть, чтобы заслужить их уважение. Какими же жалкими ему казались трусливые проворовавшиеся попы и монахи-прелюбодеи! Какими пресными на их фоне были те, кто учился с ним в школе, кто боялся иметь собственное мнение и наизусть затверживал чужое. Видел он и таких, кто легко отказывался от своих слов, едва над ним нависала угроза пытки или тюрьмы, видел и тех, кто тайком, по ночам говорил то, что думает, а днем прикидывался и делал совсем другое. Как Туча Ярославич. Нечай искренне считал, что иметь убеждения и скрывать их – все равно, что убеждений не иметь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});