Дядя Андрюха пожимает плечами:
- А кто же патриотический порыв этот на нет свел? Что стало делать правительство наше? Обратилось оно к общественности, к народу? Нет! Оно приказывать и повелевать стало. Народу, видите ли, не доверяло оно. Ему, народу, предоставляло оно право гибнуть на немецкой проволоке за спасение прекрасной Франции и гордого Альбиона. А наверху, с одной стороны, вроде с народом разговаривать хотели, Думу собрали народных представителей, а с другой стороны что было - репрессии, незаконные действия власти, давление на печать, усиление Охраны. Дума законы вырабатывает, а Государственный совет, обезьяны сонные, всё замораживает, всё тормозит, ничему хода не даёт. И вот дошло до того, что в Думе и правые, и левые против правительства объединились. А почему? Вспомните хотя то, как этот самый Государь ваш Третью Думу разогнал. Оскорбленными и озлобленными разъехались они тогда по домам. И оттолкнули от себя народ и Государь, и его правительство. Они ведь только распоряжаться хотели, но никак никого слушать не желали. И кто же? Да те, у кого для войны снарядов не оказалось, винтовок не было, четырех миллионов пар сапог для солдат не хватало. И когда на железных дорогах такой хаос был, так они безнадежно забиты были, что целые поезда сжигать приходилось или под откос пускать, лишь бы для спешных перевозок пути освободить. А теперь - манифесты пишут, обещаньица дают. Вон и полякам наобещали, да сразу же и спохватились, на попятный пошли. И не верят нам теперь поляки ни на грош. А что со скотом делали? Нареквизировали, нагнали куда попало, а кормить нечем. И подохло сотни, тысяч голов. Эх, манифесты ваши царские! А как же у царей-то всё шло? У матушки Екатерины один Пугачев наш чего стоил. Уж о мартинистах и новиковцах и не говорю. О декабристах при Николае Первом вспомните. А кто они были - да помещики и дворяне. А что показали несчетные процессы при Александре Втором? Да то, что всё общество наше к конституционному строю стремилось. А в восьмидесятые годы, когда с землей и волей пошла русская молодежь в народ, а власть - давила, а народ - бунтовал. И кончилось всё при Александре Третьем окончательным разделением: на - мы, правящие, и - они, всё остальное население. Тупым абсолютизмом, державшимся на полицейском режиме. Для правящих был их народ дикарями, и поэтому не заметили они, как русское общество культурно выросло, как его государственное самосознание переросло их, властителей. С этим и докатились мы до японской войны. А что тогда осталось, знаете ли вы, знаете, как о нас, казаках, вспомнили, да не так о нас, как о наших плетках. Понадобились мы им их народ плетьми пороть. Перепоров же и усмирив народ свой казачьими руками, всё же решили властители даровать Думу. О Первой и о Второй лучше не говорить вовсе, слишком уж быстро они скончались, а Третья и Четвертая просто комедия, в которой власть - полицейские, а народ - холуи царские.
- Да вы что, вовсе в Думу влюбились?
- Нам, казакам, в Думу влюбляться не приходится. Но за одно мы ей признательны, благодаря ей окончательно узнали мы народ русский целиком. Встретились мы с ним в Думе и только через нее всё нам окончательно ясно стало. Царской власти нужны мы были как слепые, бесплатные нагаечники. А русская интеллигенция и народ русский нас ненавидят, задушить нас, уничтожить хотят. И за что же? Да за службу нашу. Вы вот, предводитель дворянства российского, на самой границе Войска Донского сидите, а знаете ли вы хотя бы Устав казачьей воинской службы?
- Простите, но какая же может быть разница?
Все сидящие за столом смеются, дядя Андрюша удрученно качает головой:
- Постыдились бы, батюшка. Да вот, сравните сами - делятся вооруженные силы Войска Донского на служилый состав и Войсковое ополчение. Служилый состав делится на три группы: группа А - это приготовительный разряд для предварительной подготовки, зачисляется в него казак с 18 лет на три года, проходит предварительную подготовку у себя в станице, приобретая все нужное ему снаряжение на собственный счет, и на третий год службы участвует в лагерных зборах. Достигнув 21-го года, переходит он в группу Б - строевую, и уходит на службу, в которой остается непрерывно четыре года. И лишь после этого попадает в разряд В - третий, в нем остается он пять лет. Из разряда В пополняется убыль в строевых частях. Государству Российскому за все это время не стоит он ни копейки. Вот они - наши казачьи привилегии. Вот почему нужны России казаки необразованные совсем или недоучки.
Дядя Петя взглядывает на Мельникова из-под глубоко насупленных бровей:
- Вот и пели и поют наши гаврилычи: «Нам служба ничаво, мяжду прочим, чижало». Вот и бьются теперь у нас на всех фронтах все эти группы, а дома только бабы да детишки пооставались. И прекрасно видят они всё то, что происходит и понимают всё, несмотря на то, что малограмотные. Вот и посылают теперь добрую половину наших полков с фронта в тыл, дезертиров ловить, русский народ с фронта драпать неудержимо начал. И разговаривают они с пойманными ими дезертирами. И сами теперь начинают... почему народ этот с фронта бежит, и сами крепко задумываться начали. А слышат они от этих дезертиров, что сидит в Питере германский шпион Гришка Распутин, который министров назначает и снимает, и с самой царицей во дворце спит!
Мельников вдруг порывисто встает, застегивает поддевку на все пуговицы, коротким поклоном, не проронив ни слова, прощается с хозяевами, поворачивается на каблуках круто и выскакивает на балкон. Оставшиеся сидеть в гостиной слышат его голос:
- Эй, Хома, лошадей!
Отец делает движение встать и пойти вслед за гостем, но встречает такой взгляд мамы, что смущенно садится на свое место и молча смотрит под ноги. Видно сквозь открытое окно, как стоит Мельников на балконе один. Хома как-то долго возится с упряжкой. Наконец-то, после добрых четверти часа, слышны бубенцы подъехавшей к крыльцу коляски. Звон шпор - гость сбежал по ступенькам, собачий лай, провожающий тройку с заглохшим перестуком колёс на мостах, полная тишина в зале. Будто ничего не случилось, деланно спокойно обращается мама к бабушке:
- Бабушка, а не думаете ли вы, что нам пора к ужину готовиться?
Дядя Андрюша кряхтит, поднимаясь со стула, и подходит к окну:
- Унесли черти гостёчка! Вот через таких и беда вся. Ишь ты - манифестом царским тычет нам в нос. А у самого землицы шесть тысяч десятин.
И вдруг, в первый раз за все время, к всеобщему удивлению, вставляет свое слово и отец:
- Но ведь и у нас земля, ведь и мы...
И перебивает его бабушка:
- Да! И мы! Только согласная я, уж коли такое дело, так потесниться, што и казачьего пая хватить нам должно. А через ту землю, через то дворянство наше людей бить никак нам не надо.
Семен выходит на балкон и сталкивается с Мотькой:
- Що цэ той товстый пан такый сэрдытый видьихав? Що вы йому там, хиба сала за шкуру налылы?
Буян сидит у балкона, чешет задней лапой за ухом и вежливо улыбается. Если и брехнул он раза два вслед мельниковской коляске, так это он так, без злобы, только для порядку.
Потрепав Буяна по шерсти, насвистывая самому ему надоевший, еще с утра привязавшийся мотив песенки «Выйду ль я на реченьку...», отправляется Семен на мельницу. Из мастерской слышны голоса помольцев. Остановившись возле первого камня, не имея никакой охотки снова попасть в бесконечные разговоры, слышит он голос старика Софроныча, казака из Разуваева.
- Ить ежели ее, правду, искать, скрозь тады заглядывать надо. Не с одного тольки боку подходить. Видали вон Мельникова? Пан такой, как говорится, - не подходи, а то вдарю! Помню я, должно, это так в шастом али в сямом году было. Зима стояла страсть какая холодная. И поехал я в Ольховку, таперь уж и не упомню зачем, кажись, гасу надо мне было. Сел в санях боком, ветерок-то в пику тянул, сел, соломой оклалси, ватолами ноги укутал, воротник тулупа повыше поднял, пустил коней рысцой, а дорожка набитая была, хорошая, накатали ее здорово, тольки узковата трошки, а обочь дороги скрозь такие сугробы, што и сказать страшно. Помахиваю кнуточком, песенки потанакиваю, тольки слышу вроде кричит кто-то. Обернулся я, а было это, ну, как раз возле той балки, што версты с две перед Ольховкой с бугров к речке через дорогу пролегла, сроду в ней снегу, во как, намятаить. Так вот, в этой, в самой, в балке мужичонко один клиновский в сугробе, справа от дороги, увяз. «Што тибе черты в снег занесли?», - вспрашиваю. И рассказал он мине: вёз он в Ольховку воз дров. И догнал яво этот самый барин, Мельников, тройкой он катил, догнал и шумить: «Эй ты, чёрт глухой, сворачивай с дороги, не слышишь, что ли?». Спрыгнул тот мужичонко с возу, шапку скинул, Господом Богом молить: «Ваше, говорить... превосходительство, - хучь сроду Мельников тот в гиняралах не был, - ваше превосходительство, заставь век Бога молить, обьяжжай мине троечкой своей влево, порожняком ты едешь, а моя подвода перегруженная, конишка у мине никудышний, мореный, пропаду я с ним ни за понюх табаку...». Как взыграло сердце у Мельникова, как взыграло, вскочил он, с саней своих выпрыгнул, да как потянул того мужика плетью через лоб, да потом лошаденку яво, да вырвал из рук яво вожжину, да потянул конишку по боку ишо раз. Крутнул тот, рванулси, хватил через обочину дороги, сиганул в снег и заволок воз свой в сугроб, и сам в нем по пузо завяз. Вдарил тут Мельников мужика того ишо раз плетюганом, всю, как есть, морду яму искровянил, вскочил в свои сани, и с тем след яво простыл. Кинулси тот мужичонко к лошади, а она и повернуться не могеть. Уж порол он ее, порол, кнут весь обломал, чуть ту невинную животину до смерьти не запорол, кинул обламанное кнутовишше в снег, полушубок с сибе скинул, хотел сам сани обернуть, и не хуже лошаденки своей. Стоить в снегу по пояс, а ветерок - сиверко... А какая на ём одежа? Тут я как раз и подъехал. Почитай, с час с ним мучилси, пока и яво, и воз яво из снегу выпростал. Вперед дрова-то мы разгрузили, а работал мужик тот, как проклятый, слова не говоря. Тольки когда выровнялись мы на дороге, я вперед, а он за мной, когда выравнялись, нацапил он полушубок свой рватый, снегом кровь с морды обтер, шапку надел, глянул на мине, будто огнем ожег, и одно сказал: «Ну, рази не придет то время, когда разочтемся мы и с панами, и с пидпанками». А мине те слова вроде как не по ндраву пришлись: «Это ты, што же, мине, што ли пидпанком шшитаешь?». - Тибе, говорить, нет, а всех тех, кто за панов этих народ плетьми порет». - «Тю, говорю, да ты окстись!». - «Довольно, говорит, кстились мы, мужики, придеть время зачнуть и они кстится, да поздно тады будить».