Маша ее сторонилась; Баламучиха сама первая заговаривала с нею, и уж тогда каждое слово ее было подобно черной жабе, протиснувшейся сквозь щель беззубого рта:
— Порченая ты, девка, порченая! Неужто след тебе вынули? Или вещь наговоренную подняла? Или сглазили? Болезная, недолго тебе осталось. Носи против сердца две иглы крест-накрест.., хотя вряд ли поможет.
Или как бы невзначай и вообще ни к чему:
— Суть в человеке три кручины: желта, зелена, черна. Да от желтой кручины приключается огненная болезнь, от зеленой — зеленая болезнь, а от черной — черная смерть!
Или еще:
— Зачнет лихоманка бить — приходи, дам четверговой сольцы или благовещенского снежку…
Но, как ни притворялась Баламучиха мирной бабкой-лечейкой, Маша чувствовала подвох в каждом ее слове. Чудилось, старуха не сомневалась: отыграется за свой позор, близок час, когда высокомерная девка придет к ней за помощью! И самое ужасное, что она оказалась права…
* * *
Вот уже несколько дней, как Машу начало мутить по утрам. Сперва это были голодные судороги, которые исчезали, стоило только глотнуть молока или поесть ягоды, которая теперь в изобилии пошла на их стол из лесу, или хотя бы хлебушка пожевать. Потом вдруг ее начало рвать зеленкою — понемногу, но мучительно, и ягоды натощак Маша есть перестала. Если с молоком, то все обходилось, а без молока все выворачивалось наизнанку. И ей стал тошен запах свежего хлеба — ну просто-таки до судорог! А уж зачуяв густой дух жареного сала — хозяйки топили смалец, — вдруг обезножела от слабости, и ее рвало, пока не только желчь, но и кровь пошла горлом.
Отец обезумел от ужаса. Мало что навлек он на детей неисчислимые страдания и тяготы, так неужто ему суждено еще и видеть их агонию, а вслед за тем и смерть?!
Сашенька жалостно ухаживала за сестрой (все-таки юное сердчишко еще не вовсе зачерствело, а при виде таких мучений и вовсе смягчилось), утирала слезы и бормотала:
— Ой, напрасно ты, Машенька, тогда повздорила со знахаркой. Не иначе, это она на тебя порчу навела!
— Да. Испортили девку! — значительно изрек Александр, делая вид, что чистит ружье, но было в его голосе что-то такое.., премерзкое, что Маша похолодела — на сей раз не от рвоты. И стало ей страшно — неведомо чего, а страшно до дрожи!
Улучив минутку, когда отец отправился по воду, а Сашенька вышла вынести поганое ведро, Маша приподнялась на убогой, оленьими шкурами застеленной лежанке и пристально взглянула на брата:
— Изволь объясниться, Александр!
Тот всегда был жидковат против твердого тона и сейчас тоже дал слабину, заюлил глазами:
— Про что это?
— Про твои слова.
— Ну, разве я что-то сказал? — страшно удивился Александр и даже натужился, якобы вспоминая:
— Ах да! Я ведь Сашенькины слова повторил: испортила, мол, тебя бабка, та, которую ты, когда батюшка ногу себе топором посек…
— Довольно врать! — резким окликом прервала Маша извитие словес, которое, она знала, ее велеречивый брат может заплетать до бесконечности. — Не то думал ты, когда говорил! Изволь же…
И тут вдруг снова скрутили судороги желудок, и столько сил пришлось приложить, чтобы сдержаться, не вывернуться наизнанку прямо на пол (нужную-то посуду Сашенька унесла!), что она утратила мимолетную власть над братом — а он вдруг как с цепи сорвался:
— Полно врать! Вот именно! Это ты перед дурой-сестрицей можешь невинничать, а мне голову не морочь.
Или себе тоже лжешь — мол, отравилась невзначай, а не то — чахотку нажила? Да ведь ты брюхатая!
Он умолк, с болезненным наслаждением глядя в огромные на исхудавшем личике глаза, исполненные ужаса. Не в силах осмыслить, что это он говорит, Маша медленно простерла руки, выставив ладони и даже пальцы растопырив веером, как бы желая отгородиться от брата, обвиняющих взглядов его и оскорбительных слов. Но вдруг вспомнила, что месячное время ее должно было прийти десять дней тому назад — а не пришло.
И уронила руки, и забыла про грубость Александра, и только смотрела так жалобно и беспомощно, что Сашенька, из-за двери услышавшая эти ужасные, невозможные слова «ты брюхатая» и возмущенно ворвавшаяся в избу с намерением защитить больную сестру, замерла на пороге, увидев ее лицо и поняв, что позорное обвинение — истинная правда.
— Ну, потаскуха! — с удовольствием произнес Александр, который нимало не был удручен, а напротив — чувствовал себя преотлично, глядя, как на его глазах рушится со своего пьедестала и разбивается вдребезги эта мраморная статуя — его сестра. Он ощущал при этом особенное торжество, ибо в его изнуренном страданиями воображении всегда жила ужасная возможность того, что глупый Петр, затосковав по несравненной Марииной красоте, вдруг вздумает простить ее и воротить в Петербург, не пожелав, однако, простить ни отца, ни брата ее — особенно брата, с которым всегда был на ножах. Александр не сомневался, что Мария умчится из Березова — только ее и видели, бросив семью на произвол судьбы, и не станет рисковать ради нее вернувшимся благополучием. Бог весть откуда взялись у Александра такие мысли, но он в этом не сомневался, а поэтому мстительно хохотал сейчас:
— С кем нагуляла? С пастухом? С вогулом? Или с…
Он не договорил. Дверь скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась коричневая сморщенная рожица, распяленная воистину дьявольской ухмылкою:
— Не нужно ли кому подмоги?
Маша отшатнулась; остолбеневшая от услышанного и вновь преисполнившаяся нелюбви к сестре Сашенька тихо, задумчиво всхлипывала в уголке, даже не обратив внимания на вошедшую; и только Александр гостеприимно махнул рукой:
— Давай, вползай, старая козюля [83]! Яду с собой никакого не захватила?
— Не сгодится ли спорынья? — беззубо ухмыльнулась Баламучиха, ибо это была она, бесшумно и проворно проникшая в горницу — в точности как черная змея! — Или пижма ко двору? Или луковку в нужное место посадим — она прорастет корнями во плод, а мы потом луковку выдернем — и младенчика вытянем из утробы. Чего тебе больше по нраву? Али желаешь спервоначалу в баньке попариться, с крыши прыгнуть? — Она злорадно глянула в помертвелое Машино лицо:
— Ишь, носик-то распух, распух! Для зоркого ока — первый признак, что девка — уже баба в тягости. Заподлинно! Да что ж — дурное дело нехитрое…
— Что-о?! — послышался от порога грозный голос, и Маша поникла лицом в подушку, ибо настало сейчас самое страшное: воротился отец.
— Ты что это здесь, козюля вонючая?! — загремел он, надвигаясь на Баламучиху, и будь Маша менее подавленной, она засмеялась бы, потому что отец невольно назвал бабку так же, как и Александр, а пуще всего — глядя, как заметалась, заюлила Баламучиха при виде хмурого, сердитого лица хозяина.