конечно, компанией, не сообразись с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары – дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! 
– Однако, – говорю я, – крупных-то господ осталось три-четыре на уезд, – значит, расходится земля по народу.
 – По городским купчишкам да лавошникам, – поправляет Корней. – По ним, а не по народу… И опять же земля без настоящего хозяина остается: им ведь только бы купить, благо дешево, а жить-то они ведь тут не станут! Ну вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте!
 – Следовало бы?
 Но Корней отводит глаза в сторону.
 – Попоить пора, – говорит он деловым тоном.
 – На Воргле попоим.
 – Ну, на Воргле, так на Воргле… Эй, не рано!
 Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту Земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом – дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, – только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят во́роны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца.
 Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава богу, хоть месяц всходит! Все веселее…
   V
  Воргол – нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание.
 – Уж и глухо же тут! – говорит Корней, слезая с козел, и голос его странно звучит возле пустых стен. – Посидите тут на крылечке, а я лошадей попою и овсеца им кину. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку…
 Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себя свою ночную жизнь…
 – Корней, – говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, – надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома.
 Корней останавливается.
 – Ай соскучились?
 – Соскучился. Ну его к черту… Едем.
 – Это еще милость, – говорит Корней насмешливо. – Вы бы осенью али зимой заехали!
 – И как вы только живете тут!
 Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает:
 – Живем пока…
 – То есть как «пока»? А потом-то что ж?
 – Потом – что Бог даст. Все что-нибудь да будет…
 – Что же?
 – Да что-нибудь будет… Не век же тут сидеть, чертям оборки вить! Разойдется народ по другим местам, либо еще как…
 – А как?
 При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону.
 – Как иначе-то?
 – Там видно будет, – отвечает Корней уже совсем хмуро. – Поедемте, барин, не рано!
 И молча лезет на козлы.
   Десятого сентября
  Почти все дачи были уже пусты, шло начало сентября, на сад, на желтые клены то и дело шумно сыпал крупный дождь, все сквозь солнце и быстро стихавший. Отец и мать говорили, что пора возвращаться в Москву, – она отвечала холодно и небрежно:
 – Ступайте хоть завтра. Я раньше десятого не поеду.
 По целым дням она лежала на диванчике, в комнате рядом с гостиной, с шалью на плечах, с книгой в руке, то бессознательно читая, то упорно глядя своими красивыми коровьими глазами на желтизну сада за окнами. Мягкая коса заплетена кое-как, слегка опухшее лицо бледно. Дни в молчаливом доме, где жили только отец, мать, старая нянька и молодой лакей, шли медленно, однообразно, и так же медленно и однообразно шли в ней все одни и те же чувства, мысли, воспоминания – о том постыдном, что случилось с ней летом и казалось ей самым значительным в мире. Порой она мрачно-насмешливо ухмылялась, подбирая ноги, одергивала подол: да, если бы кто знал, глядя на эту серую юбку, то, чего вот-вот уже не скроешь?
 Масальский каждый день заходил часа в четыре. Вот слышно, как он бодро говорит в лакейской:
 – Здравствуйте, Сергей. Дома?
 – Князь с княгиней только что вышли на прогулку.
 – А княжна?
 – Дома-с.
 Потом шаги в гостиной и притворно простой голос:
 – Княжна, можно к вам?
 Ей казалось, что он знает дачные сплетни о ней, то, что она брошена, обманута, и даже то, что недаром решила не возвращаться в Москву до десятого сентября: догадывается, что она назначила на этот день последнее ожидание ответа на все ее безответные письма в лагерь под Петербургом и в Петербург. Но приход Масальского все-таки доставлял удовольствие, – он давно был тайно влюблен в нее, был с ней неловко весел, над ним можно было издеваться, и она медленно отзывалась:
 – Милости просим.
 Он весело входил:
 – Здравствуйте, княжна. Чудная погода, а вы все с книжками!
 Она презрительно пожимала плечом.
 – А вы всегда с одними и теми же фразами. И не вижу ничего чудесного в том, что льет с утра до вечера.
 – Да ведь льет с антрактами, – грибной дождь, как говорит ваша нянюшка… И очень хорошо, что вы не уезжаете.
 – И совсем нехорошо, что вы тоже не уезжаете. Почему, позвольте спросить?
 Он садился в кресло возле диванчика, глядел на поджатые ноги, – подозрительно, как ей казалось, – и шутя повторял ее слова:
 – Я раньше десятого не поеду.
 – Не остроумно, – брезгливо говорила она.
 Раз он сказал (тоже с легкой усмешкой):
 – Не помню, чьи это стихи: «Как идет к вам эта бледность, этих дней осенних бедность!»
 Она подняла на него свои коровьи глаза и спокойно ответила:
 – Как идет к вам ваша глупость! Прошу вас и даже требую: не соваться десятого со своими услугами при нашем отъезде.
 Десятого он уехал в Москву утром. А перед вечером, когда старенький, маленький князь и рослая большеликая княгиня,