Наконец Юпитер посылает Меркурия, вестника богов, чтобы он уговорил Энея покинуть Карфаген. Осознавая неминуемость судьбы и долг перед богами и будущей родиной, Эней приказывает троянцам отправляться в Италию. После того как Эней тайно отплывает, Вергилий огорошивает аудиторию причитаниями покинутой царицы. Готовясь совершить самоубийство, убитая горем Дидона в то же время произносит проклятия, предвещающие неизбежность возмездия карфагенян:
Вы же, тирийцы, и род, и потомков его ненавидетьВечно должны: моему приношеньем праху да будетНенависть. Пусть ни союз, ни любовь не связует народы!О, приди же, восстань из праха нашего мститель,Чтобы огнем и мечом теснить поселенцев дарданских[397]Ныне, впредь и всегда, едва появятся силы.Берег пусть будет, молю, враждебен берегу, море —Морю и меч — мечу: пусть и внуки мира не знают{1301}.
В этом плаче-заклинании выражена древнейшая подоплека исторической вражды между Карфагеном и Римом. Даже в конце поэмы у богини Юноны, хотя она и признает зарождение нового народа на основе слияния троянцев и латинов, подчеркнуто сохраняется чувство злой обиды за карфагенян{1302}.
Поэма Вергилия не только объясняет истоки непреходящей розни между Карфагеном и Римом, обнаруживая их в глубокой древности, но и предваряет возрождение города карфагенян Августом, предпринятое в том числе и ради примирения с прошлым. На самом деле описание восторгов Энея, впервые увидевшего Карфаген, явно рассчитано на то, чтобы взволновать аудиторию Августа:
И взирал с высоты на растущую рядом твердыню.Смотрит Эней, изумлен: на месте хижин — громады;Смотрит: стремится народ из ворот по дорогам мощеным.Всюду работа кипит у тирийцев: стены возводят,Города строят оплот и катят камни рукамиИль для домов выбирают места, бороздой их обводят,Дно углубляют в порту, а там основанья театраПрочные быстро кладут иль из скал высекают огромныхМножество мощных колонн — украшенье будущей сцены{1303}.
Растрогать римлян должно было не описание строящегося Карфагена (или тогда просто пунического города), а то, что в нем создавались типично римские институты{1304}.
Если город, в строительстве которого поучаствовал и Эней, мог показаться аудитории Вергилия римским, то поведение его героя явно не было таковым. Хотя отъезд Энея из Карфагена и оправдывается ссылками на предназначение, скрытный характер бегства от любимой женщины вряд ли мог понравиться римлянам, поскольку он свидетельствовал о вероломстве человека, а это качество всегда приписывалось карфагенянам. Действительно, римлян должна была смутить малоприятная сцена, в которой покинутая пунийка укоряет основателя римской нации в тех выражениях, которые обычно адресуются карфагенянам:
«Как ты надеяться мог, нечестивый, свое вероломствоСкрыть от нас и отплыть от нашей земли незаметно?Что ж, ни любовь, ни пожатие рук, что союз наш скрепило,Ни жестокая смерть, что Дидону ждет, — не удержатЗдесь тебя? Снаряжаешь ты флот и под зимней звездоюВ море выйти спешишь, не страшась ураганов и вихрей?»{1305}
В страстной, пронизанной страданиями и горечью отповеди, из которой ясно, что красавица пунийка готова наложить на себя руки, она обвиняет троянца в бесчестье и клятвопреступлении. По контрасту Дидона у Вергилия ничем не напоминает двуличную восточную царицу в ранних греческих и римских сочинениях. Хотя Венера первоначально и опасается, что карфагенская царица может насолить сыну, Дидона демонстрирует все те качества, которые (по мнению римлян) несвойственны пунийцам: благочестие, добропорядочность, верность{1306}. В Дидоне Вергилия нет и намека на плутовство и криводушие, которыми наделяет Элиссу Тимей. Легендарные эпизоды о краже золота у Пигмалиона и плутовском приобретении земли для будущего царства упоминаются не для иллюстрации пунического коварства, а скорее для того, чтобы оттенить находчивость и смышленость царицы{1307}.
Характер взаимоотношений между Дидоной и Энеем в «Энеиде» указывает на невозможность примирения между Карфагеном и Римом. Жестокосердное и коварное отвержение Дидоны Энеем ради исполнения предназначенной судьбой миссии предваряет жестокость имперских амбиций Рима — амбиций, тоже предопределенных богами. Подобно тому как Эней губит Дидону ради исполнения долга, и Рим сокрушит Карфаген во имя империи. Но Эней со временем будет сожалеть о жестоком обращении с карфагенской царицей (когда встретит ее в загробном мире). Таким же образом в «Энеиде» выражается скорбь о необходимом, но достойном сожаления разрушении Карфагена и предугадывается неизбежность его восстановления Августом в качестве города Римской империи. Подрывая вековые стереотипы (и наделяя римскими качествами в большей мере Дидону, а не Энея), Вергилий акцентирует внимание и на неприемлемости этих стереотипов для нового мироустройства Августа, и на возможности превращения карфагенян в хороших римлян. Он предсказывает нам одновременно неизбежность и будущей вражды, и будущего примирения. Подобно новому городу Августа, «Энеида» стала памятником древнему Карфагену как символу войн и разрушений, к которым ведут раздоры, и неизбежности мира.
Триумф Северной Африки
Если возрождение Карфагена подтверждало стремление режима Августа вернуть в Рим дух согласия и гармонии, то комплекс общественных зданий, возведенный в Лептис-Магне тоже на исходе I века, можно назвать свидетельством неуклонного сближения Рима со своими североафриканскими подданными. Ганнибал, богатый гражданин и бывший главный магистрат Лептис-Магны, построивший эти здания на свои средства, позаботился и о том, чтобы оставить потомкам памятные письмена. Длинная посвятительная надпись, начертанная на тридцать одном каменном блоке, — двуязычная. Она исполнена на латыни и пуническом языке, все еще преобладавшем на ливийском побережье. Даже в самом имени мецената отражен синкретизм пунической и римской культур. Первая часть имени Ганнибал — традиционно пуническая, вторая — Тапапиус (Тапапий) — явно трансформирована на римский лад, а третья — Руфус (Руф) — заимствована у римлян.
Показательно, что текст, в котором воздаются почести римскому императору Августу, тщательно нанесен на двух языках без какой-либо транслитерации. Ганнибал Тапапий Руф гордо называет себя жрецом культа Августа. И эта надпись — не аномалия. Она является одним из ранних эпиграфических свидетельств участия североафриканской элиты в политической, экономической и культурной жизни Римской империи при сохранении приверженности к пуническому наследию{1308}.[398] Мало того, Ганнибал представляется «любимцем Конкордии». Этот эпитет используется не только в угоду имперской риторике римских владык. Он отражает и преданность пунической традиции. Титул «любимца Конкордии» веками присваивали себе представители североафриканской знати.
Для элиты, продолжавшей господствовать в пунических городах Центрального и Западного Средиземноморья, приверженность этническим традициям и принадлежность к Римской империи вовсе не были несовместимыми{1309}. В Северной Африке и на Сардинии все социальные группы населения пользовались пуническим и неопуническим языками вплоть до IV века нашей эры. По крайней мере до II века нашей эры не теряли своей значимости традиционные божества Астарта, Хаммон и Тиннит, а главные магистраты все еще назывались суффетами{1310}.
Сохранялся и культ тофетов, хотя в жертву богам приносились не дети, а ягнята. Некоторые исследователи усматривают в приверженности пуническим традициям молчаливое сопротивление римскому владычеству. Однако на примере Ганнибала Тапапия Руфа и других обращенных пунийцев можно сделать вывод о том, что для них древние традиции служили средством самоутверждения в Римской империи{1311}.[399] Действительно, на протяжении I и II веков нашей эры обитатели городов Северной Африки демонстрировали наибольшую мобильность и социальную активность. Амбициозные североафриканские семьи селились в Италии, покупая на средства, приобретенные торговлей и земледелием, солидные поместья, а их сыновья добивались высокого общественного положения, вплоть до сенаторского звания. Более того, такие города, как Лептис-Магна, удостаивались от римских императоров особого статуса колоний, а их обитатели — римского гражданства{1312}.