Гитлер, определенно, страдал расстройством сна. Он сам упоминал о мучительных часах в постели без сна, если он пораньше отправлялся к себе. Часто за чаем он жаловался, что накануне он с часовыми перерывами смог заснуть только уже совсем утром.
К нему имели доступ только самые близкие: врачи, секретарши, его военные адъютанты и гражданские помощники, представитель пресс-службы посол Хевель, иногда его венская повариха-диетолог, ну, еще какой-нибудь случайный посетитель из близких знакомых, и конечно, неизбежный Борман. Я считался всегда желанным гостем. Мы усаживались в столовой Гитлера на неудобные стулья с подлокотниками. В таких случаях Гитлер попрежнему любил «уютную» атмосферу, по возможности с разоженным камином. Он собственноручно и с порчеркнутой галантностью передавал печенье секретаршам и как любезный хозяин заботился о своих гостях. Мне его было как-то жалко: его старания согреть своим теплом присутствующих, чтобы и самому обогреться, скоро повисали в воздухе.
Музыка в ставке была под запретом. Поэтому оставались только разговоры, которыми он почти безраздельно и овладевал. Над его давно уже всем известными шутками и анекдотами хотя и смеялись, как если бы слышали их впервые; его рассказы из дней его трудной молодости или «боевых времен» все же с интересом, как бы впервые, и выслушивались, но сам по себе этот круг лиц не очень-то располагал к оживленной беседе. Существовал неписанный закон избегать разговоров о положении на фронтах, о политике, не допускать критических высказываний о руководящих деятелях. Понятно, что и Гитлер не испытывал потребности пускаться в такие беседы. Только у Бормана была привилегия на провокационные замечания. Иногда письма Евы Браун вносили досадные сбои в мирные чаепития, например, если она сообщала о каких-нибудь вопиющих случаях тупоумия чиновничьего аппарата. Когда в разгар зимнего сезона жителям Мюнхена вдруг были запрещены лыжные прогулки в горах, Гитлер до крайности возбудился и разразился бесконечными тирадами о своей вечной и безуспешной борьбе против скудоумия бюрократии. Замолкнув, наконец, он отдал распоряжение Борману разбираться впредь с подобными безобразиями.
Обдуманная малозначительность тем наших разговоров говорила о том, что раздражительность Гитлера могла дать себе выход по любому поводу. Но в каком-то смысле именно эти пустяки позволяли ему разрядиться, они возвращали его в мир мелких забот, в которых он пока еще мог что-то решать. Его в этой связи распоряжения позволяли, хотя бы на краткий миг, забыть о нарастающем, с тех пор, как противник начал диктовать ход событий, а его военные приказы не приносили желаемых успехов.
Но и в этом кругу, при всех попытках бегства от действительности Гитлер не мог найти прибежища от мыслей об общем положении дел. Охотно он повторял свои сетования, что политиком он стал против своей собственной воли, что, в сущности, он несостоявшийся архитектор и лишь потому не стал процветающим инженером-строителем. что только как зодчий Рейха, формулируя величие задачи, он вообще мог реализовать себя. У него нет других желаний. — повторял он теперь часто и с нарастающим сочувствием к самому себе, — кроме как «поскорее повесить на гвоздь свой мундир (3). Когда я победоносно завершу войну, я смогу сказать себе, что исполнил свое предназначение, удалюсь в Линд, в свое пенсионное обиталище над Дунаем. И пусть тогда мой преемник мучается со всякими проблемами». Подобные мысли развивал он, впрочем, за чаепитием еще и до войны. Но, скорее всего, тогда это было своего рода кокетство. Сейчас же в его голове не было патетики, в нем звучала искренняя горечь, которой трудно было не поверить.
Его никогда не ослаблявшийся интерес к городу, в котором он надеялся провести свои последние годы, все больше также походил на вариант бегства от жизни. Он все чаще в конце войны приглашал в ставку главного архитектора Линца Германа Гислера для просмотра его проектов. Гамбургские, берлинские, нюрнбергские или же Мюнхенские проекты, которые так много для него когда-то значили, он почти не запрашивал. В подавленном настроении он мог сказать, что смерть для него может быть только избавлением от тех мук, которые он переносит сегодня. Неслучайно, изучая проекты построек в Линце, он все чаще останавливался на эскизе своего надгробного памятника, который должен был быть воздвигнут в одной из башен линцского партийного форума. Даже после победоносного завершения войны, — пояснял он, — он не хотел бы быть погребенным рядом со своими фельдмаршалами в берлинском Мемориале солдатской славы.
Во время этих ночных бесед на Украине или в Восточной Пруссии Гитлер нередко производил впечатление неуравновешенного человека. На нас, немногих их участников, наваливалась свинцовая тяжесть этих предрассветных часов. Только вежливость и чувство долга заставляли принимать участие в этих беседах, хотя после утомительных дневных заседаний мы, под монотонные разговоры, едва не смыкали веки. Перед появлением Гитлера кто-то мог спросить: «А где, собственно, Морелль сегодня?» Другой ворчливо отвечал: «Уже три вечера подряд не приходит». Разговор подхватывал кто-нибудь из секретарш: «Мог бы разок и подольше задержаться, а то все одни и те же…, я бы тоже непрочь поспать». Ее поддерживала еще одна из коллег: «Вобщем-то, надо бы установить очередность. Это не дело, что некоторые отлынивают, а другие должны быть здесь все время». Конечно, в этом кругу высоко чтили Гитлера, но нимб его заметно уже обветшал.
После завтрака поздник утром Гитлеру подавали газеты и обзоры прессы. В формировании его представлений эта служба имела решающее значение, от нее во многом завесило его настроение. К некоторым сообщениям зарубежных агенств он моментально давал официальный, по большей части, агрессивный комментарий, который он обычно дословно диктовал своему пресс-атташе д-ру Дитриху или его заместителю Лоренцу. Не задумываясь, вмешивался он в компетенцию соответствующих министерств, даже не запрашивая министров, Геббельса или Риббентропа.
Затем Гитлер выслушивал доклад Хевеля о внешнеполитических событиях, которые он воспринимал спокойно, чем заметки о положении в стране. Сейчас мне кажется, что отображение было для него важнее реальности, что его больше волновала манера подачи газетами тех или иных событий, чем они сами по себе. После прессы наставала очередь Шауба доложить о налетах за прошедшую ночь, о чем гауляйтеры информировали Бормана. Денб-другой спустя я посещал предприятия в подвергшихся налетам городах и могу сказать, что Гитлеру сообщали правдивые данные о масштабах разрушений. Со стороны гауляйтеров было бы глупо преуменьшать их в своих донесениях: престиж местного руководителя мог только выиграть, если ему удавалось при всех разрушениях обеспечить нормальный ход жизни и работу предприятий.
Было заметно, что эти доклады производят на него самое тяжелое впечатление. Но потрясали его не столько человеческие жертвы или разрушения жилых кварталов, как гибель ценных строений, в особенности — театральных зданий. Как и до войны, при разработке планов «перестройки немецких городов», его прежде всего интересовала парадность. Социальные беды и человеческие страдания он просто отодвигал от себя. Его личные указания поэтому почти всегда исчерпывались требованием восстановить обгоревшие театры. Я обращал его внимание на трудности в строительной промышленности. Местные власти, как можно было судить, относились не без опаски к выполнению этих непопулярных приказов. Гитлер же, поглощенный военными делами, почти не осведомлялся о ходе восстановительных работ. Только в Мюнхене, его втором родном городе, и в Берлине он добился того, что здания оперных театров — на что ушли огромные суммы — были отстроены заново (4).
При этом Гитлер проявлял примечательное непонимание подлинного положения и массовых настроений, когда на все возражения отвечал: «Именно потому, что настроение народа следует поддерживать на уровне, необходимы театральные спектакли». У городского же населения были определенно иные заботы. Подобные замечания лишний раз подчеркивали, насколько он прочно укоренился в «буржуазной среде».
Заслушивая информацию о разрушениях, Гитлер обычно давал волю своей ярости против английского правительства и евреев, которые якобы повинны в этих бомбежках. Только создание собственного огромного флота бомбардировщиков заставит неприятеля прекратить эти налеты, — говаривал он. На мои возражения, что для крупномасштабной войны с воздуха мы не располагаем ни достаточным количеством самолетов, ни необходимыми запасами взрывчатых веществ (5), неизменно следовал ответ: «Вы так много сделали возможным, Шпеер, что и с этим справитесь». Оглядываясь назад, я и впрямь, думаю, что сам факт, что мы, несмотря на налеты, наращивали выпуск военной продукции, был одной из причин недостаточного серьезного отношения Гитлера к войне в небе над Германией. Поэтому предложения, исходившие от Мильха и меня, резко сократить выпуск бомбардировщиков в пользу истребителей, отклонялись, пока не стало уже совсем поздно.