Отрицательно относясь к явлениям своего времени и «печально глядя на современное ему поколение», поэт далеко не негативно относился к вечным вопросам и задачам жизни. Чем более зрел он, чем более проникал в смысл жизни народа своего и человечества, тем сильнее звучали в поэзии его струны положительного, а не отрицательного направления. Не злоба говорит в нем, когда он обращается к Матери Божьей в своей дивной молитве. Дышит она любовью и верой, дышит чувством полного отречения от своего «я», дышит альтруистическим отношением к ближнему:
.. Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного;
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой Заступнице мира холодного.
Или:
Когда в минуту жизни трудную,
Теснится-ль в сердце грусть,
Одну молитву чудную
Твердит он наизусть.
«Когда волнуется желтеющая нива», когда среди явлений природы он один с ней, и далеко отлетает все современное, ему столь чуждое, когда смиряются души его тревоги, он видит в небесах Бога, и морщины сглаживаются на челе его. Сколько веры, сколько любви душевной сказывается тогда в поэте нашем, заклейменном неверующим отрицателем.
«Мне отрадно было видеть, — пишет Белинский о Лермонтове после свидания с ним и интимной беседы один на один, — в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему, — он улыбнулся и сказал: Дай Бог!..»
В Лермонтове, который «никогда не переставал верить в личного Бога», светило упование Вечного, и потому «скучные „песни земли“ не могли заменить ему звуков небес». Эти «песни земли», в его время петые печальным поколением, томили его, он задыхался от них. Одиноким выходил он на дорогу, прислушиваясь к языку звезд, а порой, и они «слушали его, лучами радостно играя»!.. Даже в шуме битвы поэт чувствовал себя одиноким, а мысли уносились к «престолу предвечного Аллы» или были заняты болью о попранном достоинстве человека. После горячего дела под Валериком, среди окровавленных раненых и остывающих трупов стоит он, «тоской томимый»:
Уже затихло все; тела
Стащили в кучу... Кровь текла
Струею дымной по каменьям:
Ее тяжелым испареньем
Был полон воздух. Генерал
Сидел в тени на барабане
И донесенья принимал.
Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом;
А там вдали — грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
В своем наряде снеговом
Тянулись горы — и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек!
Чего он хочет?.. Небо ясно;
Под небом места много всем;
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он... Зачем?..
Любопытны и религиозные беседы, которые Лермонтов еще в начале 1841 года имел с Одоевским и которые побудили последнего записать в альбом поэта изречения из деяний Апостольских.
«И мир преходит и похоть его; а творяй волю Божию пребывает во веки».
В начале февраля, на масляной, Михаил Юрьевич в последний раз приехал в Петербург. Бабушка, усиленно хлопотавшая о прощении внука, не успела в своем предприятии и добилась только того, что поэту разрешили отпуск для свидания с ней. Круг друзей и теперь встретил его весьма радушно. В нем заметили перемену. Период брожения пришел к концу. Поэтический талант креп, и сознательность суждений сказывалась все яснее. Он нашел свой жизненный путь, понял назначение свое и зачем призван в свет. Ему хотелось более чем когда-либо выйти в отставку и совершенно предаться литературной деятельности. Он мечтал об основании журнала и часто говорил о нем с Краевским, не одобряя направления «Отечественных записок».
«Мы должны жить своей самостоятельной жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европой и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, — обращался он к Краевскому, — там на Востоке тайник богатых откровений». Хотя Лермонтов в это время часто видался с Жуковским, но литературное направление и идеалы его не удовлетворяли юного поэта. «Мы в своем журнале, — говорил он, — не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами, да еще не говорит, откуда берет их». Признаки этого настроения сохранились в стихотворении Лермонтова «Родина». О литературной его деятельности того времени Гоголь говорит: «Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубления в действительность жизни — готовился будущий живописец русского быта».
Творчество Лермонтова действительно вступало в новую фазу развития. Элементы объективной рисовки берут верх над субъективными; поэт черпает мотивы своих созданий не только из личных ощущений, но, главным образом, из широких народных верований и мотивов. Зачатки такого процесса сказались уже при создании им «Песни про Ивана Грозного и купца Калашникова». Теперь любезнейшая и вернейшая для биографа поэма «Демон», которая носит на себе все фазы развития таланта и душевного состояния поэта, из области личного чувства переходит в область эпического создания. В ней отражается уже не личная жизнь, а верования и природа целой страны, в которой поэт нашел вторую свою родину. Последняя переработка поэмы относится именно к 1841 году.
Жизненности в Лермонтове не уменьшалось, но все существо его стало спокойнее. Тоска беспредметная — признак молодых неуравновесившихся натур — реже его посещала. Он давал людям и обстоятельствам более прочную оценку и не искал удовлетворения там, где искать его было тщетно. Общество вокруг его не изменилось, но уже его не тешили так, как прежде, кипучие выходки молодчества, не томили пошлость и ничтожество встречаемого. Он вырос внутренно и поднялся и над обществом, и над своим собственным «я», коренившемся в этом обществе. Один из близких очевидцев отношений поэта к окружающей его среде говорит: «Недурны были зачатки в этом поколении, из которого вышел Лермонтов, но ужасна была среда, в которой ему суждено было прозябать и которая губила в напрасной и бесплодной борьбе с самим собой и с окружавшей обстановкой лучших его представителей». Что поэту опостылел даже тот круг людей, в котором он еще в 1838 и 1839 годах, во время служения в лейб-гусарах, убивал время и прожигал молодость, видно и из отзывов князя П. П. Вяземского о том, как держал себя в 1841 году Михаил Юрьевич в товарищеской компании в Петербурге:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});