Шествие направилось к стенам, повернуло к Влахерну, поднялось на холм, где чернели вольные очертания Святой Пречистой – ее выпуклый купол, выступ ее нарфекса, оба тяжелых трансепта, удлиненная стена монастыря, смежного с храмом. Тело положили средь наоса, и раздались вокруг него заупокойные молитвы. Литургические речения, угрюмые и трогательные, гнусаво возглашались устами иноков. Гибреас возложил на грудь пальмовую ветвь, окропил лицо и пламенно молился, после чего вышел в дверь, ведущую в монастырь из наоса, в котором во тьме тонули четыре ангела сводов, чуть озаренные светом ниши, где слабо выделялась великая Приснодева. Монахи последовали за ним, евнухи подняли тело, и сводчатыми коридорами достигло шествие кладбища, на котором веяние деревьев коснулось безмолвной слепоты Управды. Мягкие шаги евнухов доносились до него, мешаясь с шумами листвы, с шорохом иноческих ряс, с шелестом одежд Виглиницы и Евстахии, и смутно слышалось, как вокруг тела слегка потрескивают свечи, дрожащие огни которых снедала ночь. Гудели молитвы, проповеди, оплакивающие Сепеоса, заглушённые стенания Солибаса и Гараиви, которые печаловались о нем, и вдруг глухо стукнуло опускаемое в глубокую яму тело, закутанное в саван. Куски щебня посыпались на него, горсти дерна, комья глины и известняка на кладбище, мешавшем цветущее благовоние растений с испарениями мертвецов – осыпались перед Гибреасом, стоявшим с подвижническим обликом во главе своих монахов; перед безропотной осанкой Управды и Евстахии; перед Виглиницей, которая не плакала, хотя когда-то и любила его; перед Гараиви, Солибасом, Православными, Зелеными, неподвижно окружавшими могилу, рассыпавшимися в сумраке деревьев, сливая тела свои с ночной тьмой на холмиках рассеянных могил.
Начали расходиться, и обратилось вспять шествие, как бы сгущаясь от блуждающих паров, источаемых почвой, дышавшей смертью. Управда содрогнулся в сознании, что погребен Сепеос. Издревле хоронили на кладбище Святой Пречистой не только иноков, целомудренных отшельников обители, но также многих верующих в арийское учение, расширенное философией человеческих искусств. Православные и Зеленые с давних пор составляли с монастырем единое целое общностью стремлений, братством душ. Корни духовного сродства их зачинались в запредельных далях: в некоем Боге, предшественнике Иисуса, и в теократических кастах Верхней Азии, которые установили учение о Добре, борющегося со Злом, жизни, восстающей на смерть. Человечество, воплощаемое в образах – столь возвышенных! – Будды и Иисуса, себе поклонялось в иконах, душа возносилась над материей и являла самодовлеющую способность творения символического и образного, запечатлевая движением слепое естество. И всецело на искусстве покоилось олицетворение божественных хотений – на искусстве, которое возвышало дух, торжествовало над бездной небытия и вторичным воссозданием, новым преображением внешнего мира творило победу Добра. Искусство было движением, прогрессом. Без искусства нет религии. Без искусства нет мысли. Без искусства нет любви. Без искусства нет, наконец, жизни, но есть лишь смерть! И, однако, гнет сомнений преследовал Управду, который спрашивал себя, не нуждается ли для победы Добро в Базилевсе могучем, в Базилевсе, воинственно попирающем тварей земных, которые не хотят или не могут освободиться? В празднующем пышность своих деяний Тиране с руками, обагренными в крови, и с мощною осанкой! Но ему никогда не сделаться таким, для этого он слишком слаб. Зато таков, без сомнения, будет ребенок, растущий в чреве Евстахии. Здраво зачатый, в совершенной чистоте душевной и телесной, он всем будет одарен, чтоб стать полезным Самодержцем Востока. Эллин по матери, он выкажет влечение к искусству, способность символизации, наклонность к отвлечениям и ясное разумение, которым пламенело некогда греческое племя. Славянин по отцу, он будет обладать трагическим духом, таинственным восприятием, юным трепетаньем, нежным, скорбным и в то же время бурным постижением северных племен. Мужем доблестным будет сын его, хоть и тираном. Освободит от Зла Империю Востока, внедрит мир в человеческие; души. Будет пытать, бичевать, сжигать, терзать калеными клещами, крошить тела. И просветлит умы, возвеличит их, возвысит. Будет бороться с коварством, ложью, преступлением и насадит могучие леса добродетели, под сенью которых опочиет человечество.
Евстахия, преисполненная наследственности, допускала воздействие могуществом и силой, кровавые видения которых тревожили ее женский мозг. Чисто личные выводы вытекали, наоборот, перед отроком из арийского учения о Добре, которое создало из него соискателя Империи Востока. Из абсолютного бытия Добра и Зла, непреложных на земле, из духовности первого и материальности второго следовало, что не суждено Добру царствие над людьми, но над душами. И возрождение Империи Востока сотворится не через оружие, как бы страшно ни было оно, – подобно гремучему огню Гибреаса, потерпевшему злополучную неудачу – но через глубокое перевоплощение умов, которые достигнут более совершенного постижения искусств человеческих, усерднее будут размышлять о причинах и следствиях грозного раздвоения Добра и Зла, лучше проникнутся религией и богопочитанием, станут чище разумом.
Не исцелит человечество от смертоубийств, злобы и ненависти исключительно материальное покорение Империи Востока. Возможно лишь завоевание духовное. Пример Виглиницы свидетельствует, что несбыточно возрождение, если стяжают владычество племена эллинское и славянское в лице его или Евстахии, или прямых потомков их, но не изменится душа человеческая.
Безумства, явленные сестрой его со времени заговора, были не столько любострастные, сколь рассудочные. Разве не надлежало ей любовно или, по меньшей мере, без зависти относиться к Евстахии, которая в любви своей пеклась о его жалкой слепоте, расходовала сокровища свои ради достижения потомками Юстиниана порфиры и венца и укрыла в розовом дворце как его, так и Виглиницу? И что же? Сестра ненавидела его супругу, замышляла похитить у Управды, а следственно, и у себя самой Империю Востока. Бесстрашно признавалась ему в этом Виглиница, необузданно завистливая. Но не походят разве на Виглиницу другие, разве не исказят они древа Добра, которое принесет чахлые плоды в невозрожденной Империи Востока. Он сообщил все это эллинке-матери, в утробе которой жил ребенок их обоих. Она заплакала, почувствовав, как несбыточна надежда завоевания Империи, которой, конечно, никогда не будет обладать слепец Управда. Отвращение проявил он к телесным зачинаниям венца. Всегда обнаруживал неспособность проникнуться возвышенной, хотя и ощутимой политикой, столь привлекшей Евстахию. Перенося свои склонности заговорщицы, свои предвидения патриотки на существо, которое продлит заговор Добра для победы возрождения, она неизменно любила Управду, блюла и охраняла его. И безмолвно думала она о всем этом в ночь, осыпанную звездами, затуманенными проплывающими облаками, – когда направлялась ко Дворцу у Лихоса во главе шествия, участвовавшего в погребении Сепеоса.