пуста («спасибо врагу, который нас обидел»). Ну, мы это обсуждали. Полагаю, всё же, что отвечать надо не пощечиной на обиду, а чрезмерностью. Хочешь взять? – Нате! Отдай ему сверх меры.
Но М. К. настаивает. Многие, слишком личные вещи, особенно предельные, не вещные, символические (мышление, любовь, смерть, благо, честь и проч.), которые вроде бы выступают порами в духовной жизни, не могут мне быть даны в описании и наблюдении. Они могут быть пережиты через задержанное действие, через опыт собственного рождения-порождения. Даже если эти описания нам сообщаются умно, со знанием дела, тогда, когда нас учат, но они в нас не входят, эти вещи.
Здесь М. К. прибегает опять к идее экрана. Вещь должна входить в мой экран, в моё поле зрения, хотя само поле зрения не порождается вещью, входящей в это поле. Если не будет этого экрана, я не смогу увидеть то, что необходимо для присутствия вещи. Смерть нельзя знать. Она не бывает предметом опыта. Но сочувствие смертному нам доступно.
Итак, для нас ценным является желание, которое не умирает с его удовлетворением, оно наоборот обогащается за счёт иного вектора, вектора задержанного действия. Обычно мы привыкли думать, что если ты тратишь, расходуешь себя, то пустеешь, лишаешься чего-то. В духовной практике наоборот – ты тратишься и через это обогащаешься. Ты расходуешь душевные силы, в результате чего ты наращиваешь их. Это фундаментальное свойство духовной жизни, замечает М. К., – расходование сил с их обогащением [ПТП 2014: 737].
Тогда и возможно понимание мира. Мы хотим понять мир, но этот мир сам должен допустить нас самих для понимания. Мы изначально в нём лишние. Нас там нет. Мы ещё должны войти в него, быть там уместными. Ведь в нём уже всё есть, уже всё сказано, все на своих местах. Не понимаемый нами мир исключает нас. Но чтобы понять нечто, надо иметь понятие этого нечто. Понятие в целом. Чтобы понимать театральное действие, надо понимать театр как целое. Если у меня есть понятие театра, то все остальные элементы (игра актеров, сцена, декорации, вся эта театральная условность, правила игры) становятся на свои места. Но сам «понимательный элемент», который ставит всё на свои места, не выводится из этих элементов, деталей. Если ты внутри ситуации, ты понимаешь её в целом. Понимание бывает цельным, оно не бывает частичным. Хотя само понимание не выводимо из элементов понимания [ПТП 2014: 738]. М. К. приводит аргумент Л. Витгенштейна: «ничто в поле зрения не позволяет делать вывод, что оно видится глазом» [Витгенштейн 1994: 57]. Я вижу ситуацию, вижу людей, предметы, но ничто в них не может мне сказать о том, что я вижу это глазами. Из того, что я вижу, нельзя вывести то, посредством чего я вижу. Видение задаётся контекстом, целым, неким горизонтом, полем зрения.
Это значит, что просто так нельзя понять, в лоб, эмпирически и вербально. Понять – это то же самое сказать, что мы должны иметь нечто невербальное, не через знания и описания, а через невербальный опыт самоприсутствия. Для того, чтобы мир другого человека вошёл в нас, мы сами должны быть такой открытой, без перегородок, лавой, потоком, производящим присутствие. Понять меня можно как производимое произведение, а не как эмпирического человека. Вспоминаем, что уже М. К. говорил выше. Эмпирический человек весь в страхах, комплексах, психологизмах, загородках, защитах. Понять такого невозможно. И не надо делать вид, что ты его понимаешь. Понять можно (есть шанс) только другое произведение через собственное произведение, через произведение себя и другое произведение другого себя.
«Не цвет глаз, не жизненные перипетии делают для нас понятными поэтов и их душу, а книги, в которых воплотилась та часть ее, что инстинктивно стремилась избежать участи их бренного тела и увековечится».
[Пруст 2018: 285]
А поэтому, например, поэт, М. К. ссылается на М. Пруста, не излагает мысли, не пытается изложить нечто умное на бумаге, не рассказывает анекдотов из земной жизни, не записывает изречения своих цензоров. Он себя производит. Наше обыденное понимание письма такое: вот услышал что-то – записал. Вычитал что-то из книжки – записал. Узнал что-то умное – зафиксировал в дневнике. Поэт или философ занимаются не этим. Они не пишут умные фразы, не записывают в свои записные книжки какие-то умные афоризмы [Пруст 2018: 285]. Это все внешнее. Поэтому, продолжает М. К. свою мысль, непрерывное письмо – не про написание текстов, это про бесконечное, рискованное, порождение собственного события присутствия. А поэзис – опыт произнесения голоса присутствия, невербального самоприсутствия, которое не может быть дано никаким описанием, но которое может быт знаком понимания. Для поэтов акт письма приурочен к своего рода акту порождения. Поэт пишет не про умную мысль, а про самого себя, свой опыт. Непрерывное письмо – медитативный опыт преображения, опыт конверсий. Тот, кто просто записывает умные мысли и фиксирует эпизоды, тот просто летописец. Поэт не записывает сведения и внезапно вспыхнувшие красивые метафоры (это делает беллетрист типа Тригорина у Чехова), он ищет слово для постижения своего опыта рождения, рождения себя живым, оседающего в тексте, почерке, записи, которая бывает корявой, но живой, авторской. Тогда мы свидетельствуем об опыте, свидетельствуем об опыт рождения, произведения себя живого. Поэт не изрекает мысли. Он делает возможным новые мысли. Поэтический текст есть машина, рождающая все бόльшие и бόльшие мысли [ПТП 2014: 744]. А книга, текст становится следом присутствия.
Тогда я могу общаться с ним, любимым поэтом, он своим опытом, генерацией смыслов, мне открывается, как всегда живой собеседник. Мы можем общаться в поэтическом пространстве, поскольку в нём разрушены перегородки эгоизмов, здесь человек превратился в «лаву возможности, которая может принять любую форму», а потому условием понимания становится такое магматическое лавоподобное растворение эмпирического «Я», которое всегда полно перегородок [ПТП 2014: 744].
Но сам создатель божественной формы уже в новом ожидании обновления, он снова ждёт, когда придёт этот миг, когда исчезнут вновь новые барьеры и потечёт вдохновляющая лава, принимающая любую живую желаемую форму [Пруст 2018: 288-289]. Поэты знают эту минуту, редкую, в своём переживании её они удивительно единодушны. Здесь М. Пруст как будто слышит А. С. Пушкина («минута – и стихи свободно потекут…»)[155].
«…И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге.
Минута – и стихи свободно потекут…»
А. С. Пушкин. Осень